столиком, с аппетитом хлебали наваристую, с желтоватыми кружочками жира, уху, и я рассказывал о золоте, которое видел на прииске. – Разве это золотье? Ить они там с хлеба на воду перебиваются с таким- то золотишком. На путных-то ручьях, проходнушкой, а то и вовсе, бутарой [5] да лопатой песочек брали, что твое пшено. Знакомец один по пьяной морде хвастал, надыбал, дескать местечко такое, что за три дня полфунта мое. Похвастал, а дён через десять нашли его в трех верстах от поселка, под выворотнем еловым с башкой прорубленной. Так-то, паря!.. Видывал я, как придет иной фартовый в скупку, высыпет песок-то, а он словно светится и «таракашков» по ногтю и поболее в нем полно. А то и с палец самородочек вывалит... Отвалят ему деньжищ, хошь в куль ссыпай, и первое дело – в чайную, аль в магазин. Гудит – дым коромыслом! Да только больно быстро кончались денежки-то эти... Неделю-другую покуролесил, глядь, и опять гол, как сокол. Башка цела – и на том спасибо! У меня ить немало приятелей из старателей-золотишников водилось, бывало, что и фартило кому, да только добром ни один не кончил. Давно уж всех черви сожрали... Не зря ведь их завсегда пропащими считают. Сколь в тайге, по шурфам заброшенным да под корягами, ветками заваленными, костей старательских – про то одному Богу ведомо. Такая уж это погань – золотье! Ежели кого за глотку схватит, ни в жисть не выпустит. Рано или поздно, а все одно погубит. Только и разница, что один попить да покочевряжиться успеет, а другому и этого не достанется... Ну да хрен с ним, с золотьем-то! Спаси Христос нас от него! Давай-ка лучше выпьем еще помаленьку да скоро и рыбалить пойдем.
Я чувствовал, что дед что-то не договаривает, но сам заводить речь о золоте больше не решался. Впрочем, это и не потребовалось... Уже глубокой ночью, вернувшись с рыбалки, дед сам возобновил прерванный разговор.
– Я ведь, Вадимыч, сам через золотье это клятое едва и разума и жизни не лишился! Через него по сей день пуганным хожу. Почитай пятьдесят с лишним годков прошло с тех пор, а вот пошутковал ты, а у меня прямо мороз по шкуре... Хошь, расскажу тебе историю свою? Только об одном прошу, покуда живой я – не говори никому об этом. Народец-то нынче разный, один посмеется – ловко, мол, брешет старый, а ведь может такой варначина найтись, что и помереть спокойно не даст...
Он свернул толстенную самокрутку, затянулся, хрипло закашлялся, помолчал, словно все еще раздумывая, и начал:
– Я родом-то не верховской... Меня сюда нужда привела, да так вот на всю жисть корни и пустил. Мы на Минусе жили. Худо жили, бедно. Так бедно, что сейчас и не представить. А когда батьку за помощь сицилистам посадили – совсем невпродых стало. У нас там-то, ссыльные жили. Так батька им из Красноярска с ямщиной книжки запретные возил. Недаром возил, оне-то харчами помогали, а то и деньжат подкидывали. Вот за те книжки и угодил он на пять годков в Нерчинск. А вскоре германская война началась, и забрили нас, рабов божьих. На фронт я угодил в самое что ни на есть пекло. В Мазурские болота... Слякоть, холод, вши, и немец что ни день «чемоданами» лупит. Мы так снаряды ихние, крупнокалиберные звали. Рванул как-то раз такой «чемодан» рядышком, меня как пушинку сдуло, а очухался – немцы наши позиции заняли и побитых всех зарывать начали, штоб не воняли, значит... Ну увидели, что я живой, по-людски все сделали.
Сначала в лазарет определили, а уж опосля, когда подлечился, отдали к богатому немцу в работники, за лошадьми ходить. Работа все бы ничего, привычная и харчи сносные, да как-то раз осерчал он на меня, ну и понес – русиш швайн, да русиш швайн! Обидно мне стало, я его черенком от лопаты в лоб-то и приложил... Известное дело, побили меня, а потом в Альпы, в лагерь перевели. Мы там лес готовили.
Сговорились мы трое, рабов божьих, бежать. Спрятались в вагонах между бревен и поехали. Да только не в ту сторону поехали. В Эссене лес разгрузили и нас повязали. Снова побили и опять в лагерь. Еще два раза бежали. Второй раз опять поймали, а на третий – повезло. Вышел я наугад к хутору какому-то, а там немка вдовая хозяйкой была. Догадывалась она, конечно, кто я и откуда, но приютила. Был я у нее вроде как в работниках, но жил вольно. Сыров там всяких, колбас, пива хоть залейся!
А потом она глаз на меня положила. Дело к тому шло, штоб я при ней вроде мужа стал. Да вишь ты, как на грех замирение с немцем вышло, большевики мир с немцем подписали, и начали нас домой отпускать. Уж она меня так уговаривала! А вот, подиж-ты, домой потянуло – удержу нет... Всплакнула хозяйка моя, харчей на дорогу дала, я и поехал. Как добирался – про то рассказ долгий... Обовшивел, отощал, как пес бездомный, в тифу валялся, да видно Бог хранил, не окочурился.
Полгода до Минусы своей добирался, а как добрался – вляпался, словно в лепеху коровью. Родных не нашел, только с теткой и довелось поведаться. От нее узнал про то, что отец на каторге помер, а мать с сестренкой по миру пошли. Так-то вот... Аккурат в ту пору, в Дубенском, в десяти верстах от нас, Кульчицкий народ на восстание поднял, повел казаков бить. Мужики к нему валом валили, ну и я с дуру-то поперся. Разбили нас... Кого из пушек да пулеметов побили, кого шашками посекли, а мне, слышь, опять повезло. Согнали нас, кого живыми взяли, в Минусинскую тюрьму. Мы не сильно радовались, знали, что выход отсюда один – что ни день до полусотни человек в расход выводили. На мое счастье, углядел меня дядька родный, брат отца. Он в казачьих урядниках ходил.
– Васюха! – говорит. – Ты как же, сучий сын, попал сюда? Ведь слух был, что ты на фронте пропал, а ты эвон где!
Обсказал я ему что да как, почесал дядька затылок:
– Счастье твое, племяш, что на глаза мне попался!
Выкупил он меня за золотой полуимпериал, высек на дворе тюремном на глазах у казаков своих, а потом привел на квартиру к себе, денег дал на дорогу, лошадку дал, и наказал в Урянхайский край подаваться да забиться куда поглуше и носа не высовывать, покуда мясорубка эта братоубийственная не кончится.
– Как оно повернется, Васюха, один Бог ведает... Не один ли хрен, чей верх будет, главное башку свою сберечь. Мне-то уж теперь от казачества своего никуды не деться, куцы все, туды и я. А ты ишшо молодой – живи да добро мое помни!
Поклонился я ему до земли, да с тем и поехал... За Саянами, в Белоцарске, да вокруг него тоже неспокойно – и китайцы, и красные, и белые, и хрен поймешь еще какие. И разговор у всех один – либо с нами, либо к стенке! А как за Грязнуху, вверх по Каа-Хему ушел – тишина да благодать, чисто рай земной! Первым делом к старцам святым, что всем заправляли там, на поклон пришел. Так, мол, и так, дозвольте жить тут в смирении. Золотишко, что дядька на дорогу дал, к поклону приложил. Дозволили... Только когда огляделся у них – шибко не по нутру пришлось мне житье ихнее. Ушел я да так и стал, ни в тех ни всех. Выбрал распадочек укромный, никем не занятый, заимку срубил, да там и обосновался. Поначалу шибко трудно было, тайги-то я до той поры, почитай, не видывал. Не до охоты было. С измальства в батраках, а потом война... И опять дядькино добро помогло. В Бельбее на казачью сбрую да седло доброе выменял у мужика зажиточного десяток капканов, соли, табаку да чаю на первое время, научился плашки делать да настораживать, петли ставить. Жить захочешь – всему научишься! А зверь в тайге тогда был непуганый. Словом, пробедовал я первую зиму, плохо ли, хорошо ли, а к весне даже на ружьишко шкурок набралось. На людях старался не показываться, разве что по нужде в Бельбей выбирался да и то ненадолго. Доходили слухи, что красные верх взяли, будто землю бедноте раздают, да только не больно спешил я объявляться- то. Оно, знаешь, пуганая ворона и куста боится...
Дед помолчал, будто вспоминая, потом глянул на меня:
– Слышь, Вадимыч, а можа, спать будем? Засиделись мы, время-то, чай уж, заполночь, а?
Не дожидаясь моего ответа, дунул на фитиль лампы, в наступившей темноте долго с кряхтением укладывался, потом затих. Я подождал еще немного, и думая, что дед уснул, тоже повернулся к стене... Дед спросил:
– Не спишь, Вадимыч? Резбередил ты меня, сон не берет... Лучше дальше буду рассказывать. В начале третьей зимы напасть эта случилась. Я к тому времени совсем освоился, даже бабенку себе приглядел. В первую весну как-то заночевал у нее да с тех пор и присох. Все бы ничего, да только к началу третьей зимы взяла меня Танюхав оборот:
– Сколь еще, миленок, по тайге бирюком отсиживаться будешь? Я ить не девка – пришел, посопел под боком, и прости-прощай! И так уж соседи невесть что болтают... Извелась я, Васенька! Мне мужик в доме нужон. Люб ты мне, а только ежели не надумаешь к бережку прибиться, так и знай – ищи для постоя другую!
И ведь права баба, что тут скажешь! Сговорились мы, что к Рождеству выйду я навовсе. Зима тогда рано встала, после Покрова снег так и не растаял. Тяжелый год для зверя выпал. Все лето Тоджа