type='note' l:href='#note_6'>[6] горела, и по осени белки оттуда поперло видимо-невидимо... Сколь живу, такого перехода больше не видывал. К началу декабря у меня четыре с лишком сотни одних только белок было, соболей к двум десяткам. Пусть и не черные, а все одно – собольки. От фарта такого небывалого аж дух захватывало. Бывало, лежу ночью, спать бы, умотался за день-то, ан не спится – в голове мысли всякие крутятся, как лучше богатство такое в дело определить. И домишко подправить надо – он хоть и неплохой ей от мужика покойного остался, и сама хозяйка добрая, а все без мужицких рук. И конька куплю. Глядишь, и заживем других не хуже. Так-то приятно думалось... До Рождества уж совсем ничего оставалось.
У меня и шкурки в тюки увязанные лежали, да и харчи к концу подходили, а зверь все идет и идет. Не бросишь же такую удачу! Кто знает, когда еще такое выпадет да и выпадет ли... С вечера тогда мело сильно, вот и пошел я дальние плашки проверить. Ведь их ежели снегом придавит – впустую стоять будут. Вроде, и пошел с рассветом, а все одно припозднился. Назад-то уж потемну выбирался. Хорошо хоть метель перестала, лунища вышла такая, что все, как на ладони. Иду, поторапливаюсь... Морозец к ночи такой прижал, что не застоишься, до костей пробирает.
До заимки с версту оставалось, не более, как вдруг вышел я на след человечий. Совсем свежий след, даже не припорошенный, и видно, что шел кто-то со стороны реки прямиком к заимке моей. Уверенно шел, не плутал, стало быть, знал, куда идет. Меня словно кипятком обварило! Кто бы это мог быть, думаю... За три года, что прожил здесь, только верховские пару раз случайно заглядывали по осени, а среди зимы ни одна живая душа не бывала. Прикинул я по следам, и совсем худо мне стало. Мужик-то прошел здоровенный, след на три пальца моего поболее. Шел, правда, чудно как-то, шагами мелкими и ноги приволакивал, видно издалека, притомился... Я шкурки-то в снег сбросил, ружьишко сдернул, одну пулю в ствол, да второй патрон в зубах держу, наготове чтобы был. Ведь в тайге ночью от чужака добра не ждешь, а тем более этот пёрся, как к себе в избу. Не охотник это был... Настоящий таежник ежели в чужую заимку без злого умысла наведался, непременно хозяину знак оставит.
Спрятался я в ельничке на краю полянки, смотрю, слушаю. Дверь закрыта, в оконце темнота. Не иначе затаился, вражина!.. Тут снег опять повалил, крупными такими хлопьями, луна за тучи скрылась, потемнело. Мне это как раз на руку... Подполз я к глухой стене заимки, ухом припал, но сколь ни вслушивался – ни звука, только сердце мое бухает так, что наверное за версту слышно. Сколь лежал так – не знаю, только чую, замерзать начинаю. Зло меня взяло! Не хватало еще, чтобы из-за какой-то сволочи под дверью собственной заимки околеть! Вспомнил, что у задней стены стоит у меня шест сухой елевый. Добрался я до него и аккуратненько так, со стороны, чтоб на пулю случаем не нарваться, дверь толкнул. А сам ружье наготове держу. Подалась дверь, приоткрылась немного, и снова тишина...
Посветлело тут немножко, луна проглянула, я в окошко одним глазом глянул, а гостенек-то мой на полу вытянулся. Похоже, окочурился, меня дожидаючись... Приоткрыл дверь пошире, шестом его потыкал, не шевелится. Тут уж я осмелел, зашел в избу, на всякий случай держу его на мушке, стволом ткнул, потом за плечо схватил, а он уж холодный. Заложил я дверь поеном, оконце завесил и только потом свечу засветил, рассмотрел гостя своего незваного. Мужик на голову меня больше, рожа щетиной черной заросла, но не верховской – видать, что брился раньше. Шапка на ём из росомахи, добрая шапка, да и одет – куда с добром! Романовский полушубок, рукавица овчинная рядом валяется, а на лапище-то, видать, под рукавицу одеты были перчатки черные вязанные. На ногах сапоги казачьи, в таких на фронте их благородия хаживали, с чулками меховыми. Лужа крови спод его на полу натекла, застыла уже. Жутко мне стало... Откуда же он, гад, про заимку мою прознал? И ведь не медведь его поломал, подстрелили голубчика, а ну, как по следам его искать станут, а следы-то прямехонько сюда и приведут! Убирать надо покойничка, от греха подальше, пока не поздно... Попробовал я его повернуть, но чую не осилю, шибко тяжел мужик.
– Не обессудь, – говорю, – паря, раздену я тебя, а вот уж хоронить не стану, недосуг мне с тобой валандаться... Ветками в логу завалю да снежком присыплю, и будя с тебя!
Начал полушубок расстегивать, а он кровью напитался да замерз, никак не поддается. Однако расстегнул, а под ним душегрейка беличья на казачий китель офицерский одетая. Покуда с полушубком возился, что-то тяжелое на пол к ногам упало, по доскам стукнуло. Посветил вниз – наган лежит, большой, черный, а на ручке щечки костяные желтоватые. Поднял я его, барабан крутнул, а в нем только два патрона осталось не стреляных, и гарью из ствола воняет. По всему видать, не только его дырявили, а и он в долгу не оставался... Оставить бы наган себе, хорошая штука, да что с него проку без патронов! Хотел поискать в карманах у покойничка, расстегнул китель, а под ним через плечо да к поясу ремнями привязанная сума кожаная плоская, навроде чрезседельной, конской, только поменьше, поаккуратнее.
Любопытно мне стало, что это за суму их благородие на себе нес да не просто нес, а под одеждой прятал. Отстегнул ремни да еле удержал в руках, так тяжела оказалась сума лосёвая, пуда на полтора тянула, не меньше! Раскрыл ее, а она изнутри вся кармашками прошитая, и в каждый кармашек мешочек маленький замшевый всунут. Меня аж затрясло всего... Развязал один мешочек, и веришь ли, Вадимыч, поплыло все перед глазами, ноги подкосились. Золото!.. Да не то дерьмо, что на прииске вам показали, а настоящее самородное. Все больше «таракашки» с ноготь, а то и крупнее! И во втором! И в третьем! Во всех кармашках золото!
Сижу я этак вот, рядом с покойничком, золотье с ладони на ладонь пересыпаю, а сам реву дурным голосом. Умом я тогда малость тронулся, не иначе! Может, и до утра бы так-то просидел, только почудилось мне, будто шаги за дверью. Ружье схватил, свечу задул, стал к двери пробираться. Шаг сделал, а впотьмах вдруг кто-то за ногу как схватит! Заорал я не своим голосом да из ружья шарахнул под ноги себе. Дымом заимку заволокло, но я в себя пришел. Нашарил на полу свечу, зажег, а это я ногой зацепился за ремень сумы, будь она неладна! В половице дырища, аккурат рядом с башкой гостя моего...
Дед Василий встал, нашел в темноте чайник и жадно припал к нему. Напившись из носика, загремел спичками, закурил. Красный огонек выхватывал из темноты то горбатый, ястребиный нос, то всклокоченную копну седых волос.
– Вот, веришь ли, Вадимыч, сколь годов прошло, уж сыны мои дедами стали, а как вспомню – так-то погано становится, словно вчера было... Пришел я в себя малость, ружье зарядил, топор за пояс сунул да потащил гостенька своего из заимки. С полверсты оттащил, там глубоченная ямина была от выворотня елового. Спустил его в эту яму, одежку евоную побросал, лапником завалил да снежком припорошил сверху. А сам бегом на заимку. На мое счастье снег такой повалил – в двух шагах ничего не видно! И часу не прошло, как никаких следов не осталось, хоть с собаками ищи. Печку растопил, кровяные пятна на полу ножом выскреб, дверь лиственничной плахой запер, какую и медведь не вдруг сломает, а самого так и подмывает на богатство привалившее взглянуть, и уже примеряюсь, какой домище, да не в Бельбее – на кой он мне сдался Бельбей этот – а в Знаменке или того чище в Минусе своей поставим с Танюхой, рысаков тройку самых наилучших куплю... Собрал аккуратно золото, по полу рассыпное, мелочки обратно в сумку засунул, а суму – под топчан, да сверху дровишками привалил. Оконце броднем заткнул. Напился чаю и только задремал, как друг завыло что-то за стеной, заимка ходуном заходила, дверь распахнулась, а на пороге – гость ночной, которого под выпоротнем снежком присыпал. Стоит, снег с полушубка рукавицей отряхивает, и скалится недобро этак...
– Ты, Васька, не бойся! – говорит. – Я на тебя зла не имею. Ты все ладно, по-людски сделал! Зверью меня не бросил, и одежку оставил. Только вот золото мое – отдай! Ни к чему оно тебе, Васька! Подохнешь от него. Как пес подохнешь! Отдай!..
И ручищами своими в перчатках вязанных прямо от порога тянется к суме. А руки все длиннее и длиннее, уж до топчана дотягиваются! Только он за суму ухватился, я его по лапам-то топором – хрясь! Как взвоет он и исчез... А я подскочил, трясусь весь, как лист осиновый, зуб на зуб не попадает, никак не пойму, то ли сон, то ли явь. Топор в полу торчит, аж плаха лиственничная напополам треснула... Так и просидел я до самого утра, свечу не задувая, а чуть только развиднелось, кинулся богатство свое перепрятывать. Стоял у меня на «путике» кедр старый с дуплом глубоким. Я в это дупло белок битых прятал, чтобы на заимку лишний раз не ворочаться. Вот в это дупло и запрятал суму свою. Засунул поглубже, трухой сверху присыпал, по тайге попетлял, след заметая да путая. Доволен остался – нипочем никому не догадаться, что спрятано здесь что-то.
Хозяин золота ночью не приходил, должно, знал, что нету его на заимке, да только и я в эту ночь глаз