Лукошко на лавке. Высокая поленница дров, прилежно выложенная под навесом, так никем и не потревоженная. На верёвке сушится постиранный двенадцать лет назад половик – домотканный, сплетённый искусно из алых и голубых полос крашеного хлопка. Сушится зимой и летом. Сушится вьюжными ночами, тёплыми вечерами. Второй десяток лет. Стрекот дозиметра здесь част до нестерпимости – 216 микроренттен.

– Мирный атом в каждый дом... – негромко говорит Сергей и выключает его.

В доме без штор – жёлтый полуповаленный, добротный – на всю семью – шкаф. Белокурая оставленная кукла, глядящая вверх, в потолок. Чей-то ученический портфель, брошенный на полу. Поверх кучи бумаг и документов – расправленная Почётная грамота: «Награждается коллектив работников средней школы № 22 деревни Погонное за успешное выполнение третьего квартала 198 5 года».

На кухне – большой порядок. Белые чистейшие тарелки, составленные одна к одной. Белые блюдца. И во все пустые стёкла окон ломится со двора зацветающими гроздьями улыбчивая весенняя сирень. Её сажали для радости живущих в доме – для тех, которых давно здесь нет. Не понимает сирень, прижимающая новые свои цветы к самым стёклам, что и в эту весну радовать ей тут – некого.

Белая огромная печь напротив входа всё ещё по-прежнему опрятна. На припечке – большая настенная фотография. Её, должно быть, хотели взять с собой, но в последний суетный момент пристроили здесь, точно напротив входа. Красивая женщина и сильный мужчина, чуть прислонившись друг к другу плечами, внимательно смотрят с неё на дверь. На женщине – платье послевоенного фасона, с капроновым узорчатым белым воротничком. Он – в нарядном новом костюме с полосатым галстуком, завязанным большим узлом... Здесь понимается само собою: ими строился этот дом, для детей и внуков, удобно, красиво – на долгую жизнь поколений. Тринадцатый год внимательно смотрят их молодые глаза – мужа и жены, матери и отца – на не открываемую никем входную дверь. В избе темнеет, светает, снова вечереет. Но не заходит никто. Родители... Остались всё же в своей пустой избе, совсем студёной, должно быть, по зимам. Одни. На фотографии.

Но вошли ненароком – мы, чужие, непрошенные. Простите. Оставайтесь...На сколько ещё лет? На триста?...

И мы прикрываем дверь снова. Поплотнее.

И снова – двор, и ослепительное весеннее солнце. Бочка, заботливо прикрытая мешком, у сарая. Огромная ступа, старинная, в которой веками толкли то зерно, то конопляное семя, да вдруг перестали. Потому что однажды, в одночасье, здесь перестала длиться жизнь... Да что же это – сирень, так и тянется молодыми ветками, так и смотрит лиловыми гроздьями – не на солнце, нет, не на улицу – а только вся – туда, в тёмные окна без занавесок? Разве же так бывает?

Я не очень понимаю после этого, куда и сколько времени мы едем. Тринадцатый год и тринадцатый день идёт после аварии – вот он.

– ...Тринадцать-двенадцать километров осталось до реактора. Может, хватит? – спрашивают с переднего сиденья.

– Да, хватит.

И, через какое-то время:

– Подкрепимся, выпьем? Завтра – день Победы.

– Выпьем.

Водка налита в стакан на багажнике «Волги». Здесь же – нарезанная колбаса. И все мы, прежде, чем выпить, смотрим на обелиск в лесу, близ заросшей дороги. «В этом районе в годы Великой Отечественной войны базировались Хойникский подпольный райком КПбБ и партизанский отряд имени Чапаева». Фонит памятник героям – мелькающие стремительно цифры добегают до 90. Но давно посаженные тюльпаны раскрыли свои лепестки у самого подножия обелиска к этому Дню. И мне определённо кажется, что земля вокруг цветов прибрана чьей-то неведомой рукой.

– Нет людей в зоне... – в который раз говорят мне.

– Нет здесь никого, – подтверждают.

Долго не смолкает дозиметр над озерцом неподалеку от памятника. Долго не смолкает он, положенный на багажник, рядом с водкой.

– Вечная им память...

– Вечная.

6. Где последние становятся первыми

Отречься – или не отречься от заражённого радионуклидами Полесья? Внешнему миру кажется, что этот вопрос решался и решается политиками. На самом же деле его решал каждый из тех, кто либо уезжал, либо оставался жить в опасных для здоровья и жизни зонах.

(Важно оговориться: о Тридцатикилометровой, зоне тяжелейшего радиоактивного заражения, речи здесь и далее идти уже не может, ибо сколь-нибудь длительное пребывание в ней самоубийственно. А саму тему о возможности жизни в ней на ближайшие сотни дет должно считать закрытой. То же самое можно сказать и о пустующих деревнях, находящихся непосредственно близ Тридцатикилометровой, в зонах высокой заражённости. Они для жизни также непригодны, подвергнутые полному выселению).

Вопрос этот, однако, – бросить всё, в разной мере загрязнённое, или нет, – разделил на две противоборствующие стороны представителей власти, политизированной общественности, науки.

Сергей Беспалый: «...В 1988 – 1989-м в Гомеле на площади нагнетали такие страсти! Понадевали повязки чёрные так называемые неформалы, кричали, что жить здесь нельзя. Благодаря этому они, к сожалению, пришли тогда в Гомеле к власти. И город был запущен. Потому что на фоне вот этого всего – жить действительно нельзя... Если бы тогда Анатолий Михайлович Скрябин тоже повязал чёрную повязку и как учёный вышел бы кричать, то он в то время наверняка занял бы какой-то огромный пост. Он этого не делал. И его ругали».

Исследовавший закрытые аварии на Урале, жизнь на территориях, загрязнённых челябинским Атомградом, Анатолий Михайлович приехал сюда по приглашению министра здравоохранения Белоруссии в качестве консультанта в июне 1986 года. Он же стал организатором Гомельского филиала Белорусского института радиационной медицины – остался тут жить и работать.

В 1988-м году в Киеве ведущие учёные Союза обсуждали, как быть с загрязнёнными территориями Чернобыля. Скрябин был одним из подписавших тогда так называемую «35-бэрную концепцию». Суть её сводилась к следующему: если человек на загрязнённой территории набирает в течение 70 лет жизни меньше 3 5 бэр, значит, жить в такой местности можно, без всяких ограничений в питье, в сборе грибов, ягод и т. д. А набирающие свыше 35 бэр подлежат беспрекословному отселению.(Вспомним для сравнения дозы, обнаруженные при эндокринологических обследованиях больных детей, о чём говорилось раньше – 396 бэр, 738 бэр).

В 120 км от реактора, в селении с повышенным радиоактивным фоном, учёный купил вскоре под дачу один из покинутых домов и привёз туда свою семью с двенадцатилетней дочерью.

Анатолий Скрябин: «Я в политику – не играл. А говорил: „До 35 бэр нет никакой пороховой бочки живите нормально“. Но на митингах кричали: „Те, кто подписал концепцию, заслуживают расстрела!“ На всех сборищах пригвождают тебя к стенке – и всё.

Это – чистая политика была, которой не важна истина. Чернобыль, к сожалению, быстро стал картой в политической игре того времени. Заметьте: шум вокруг Семипалатинска возник тогда же, после Чернобыля. И не потому, что раньше было всё засекречено. Просто было прежде тоталитарное государство, по сути – монархия. Дали свободу – так сразу стали бороться между собой царьки за сферы влияния. Белорусский народный фронт, к примеру, имел свой определённый интерес – расшатать то правительство с помощью Чернобыля, обвинить в том, что оно ничего не делает, чтобы самим таким образом подняться к власти.

И мафия строительная имела возможность хорошо нажиться на большом отселении – гораздо большем, чем нужно. Тут интересы многих, на той демократической волне, слились в один мощный противовес нормальным вещам. На самом же деле на народ, живущий в загрязнённых местностях, им всем было, по крупному счёту, глубоко наплевать: они вышибали своё для себя...

Мы работали в Семипалатинске, участвовали в испытаниях атомного оружия и мирных. И я знаю эти дозы – кто и сколько получал. Но народ всегда верит в худшее. Не учёным с опытом исследований, а тем, кто им говорит: «Вы болеете, ваши дети умрут, будут мутантами». Взять, собрать все смерти, все раки

Вы читаете Эта гиблая жизнь
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату