– Ничуть! Музыка его совершенно не интересовала, и, честно говоря, он хотел, чтобы я стал адвокатом.
Маэстро не смотрел в мою сторону, но в его голосе я ощутила внезапную рассеянность.
– Да-да… Родители иногда – сущая докука, если они рядом.
– Не спорю, но только заступничество матери позволило мне служить таланту, дарованному Господом.
Вивальди задумчиво кивнул:
– И это дает повод задуматься о благе или вреде, которые может принести родитель. Например, большинство здешних девушек умерли бы, останься они с матерями, произведшими их на свет. А здесь о них все же неплохо заботятся, как вы считаете, синьорина? Будь добра, – поспешно добавил он, заметив, что мне неловко стоять с горой книг, – положи наконец эту тяжесть, детка.
Пристроив стопку сборников на край столика, я долго и пристально вглядывалась в лицо маэстро, гадая, чего он добивается и есть ли в его легковесных словах какой-то глубинный смысл. Он вдруг показался мне постаревшим, в его взгляде сквозило беспокойство. Но сейчас я раздумываю – может, только то, что я смотрю в прошлое из своего нынешнего сейчас, заставляет меня вспоминать его именно таким в тот день?
Тогда мне еще было невдомек, что все мы носим маски – и на карнавале, и вне его. Хотя в тот день Вивальди был без маски, он все равно прятал – возможно, даже от себя самого – тот единственный поступок, который больше повлияет на его судьбу, чем любое иное событие всей его жизни.
Я, разумеется, ничего об этом не знала и даже подозревать не могла. Все, что мне было известно – и то по слухам, – что он недавно вернулся из Мантуи.
– Простите, маэстро, – не утерпела я, – неужели же наши письма в совет правления…
– Нет, нет. Нет-нет-нет, – заторопился он, ритмически отстукав ответ. – Они непреклонны в своем решении. Однако ваши усилия, направленные на мое восстановление – твои и других putte…
Я поклонилась и потом заглянула ему в глаза – его светлые глаза, которые, в зависимости от душевного расположения, меняли цвет от золотистого до зеленого. В них уже не было и следа подавленности, которую я видела всего миг назад: Вивальди вновь стал самим собой, веселым живчиком. Что ж, перепады настроения ему всегда были свойственны.
– … вкупе с моей творческой плодовитостью убедили правление разрешить мне и дальше сочинять музыку для coro – не менее двух мотетов[51] в месяц, две новые мелодии для обедни и вечерни. Одна будет исполнена на Пасху, другая – на праздник Благовещения Деве Марии, которой посвящено это почтенное заведение, к твоему сведению, Гендель.
– А я и не знал.
Гендель улыбнулся мне так, словно все разглагольствования маэстро были частью озорного замысла, который вот-вот разрешится каким-нибудь милым чудачеством.
– Так вот, ввиду написания вышеупомянутых произведений, а также панихид и служб на Страстной неделе, учитывая требования исполнять их подобающим образом…
Я вникла в его слова и поглядела на маэстро с изумлением:
– Вы будете и дальше учить нас?
– Время от времени. Если потребуется. Или чаще, может быть. – Он зачем-то мне подмигнул. – Но довольно пустой болтовни – устав запрещает! Берите перо, синьорина!
Проведя на прошедшей неделе бессчетные часы за переписыванием партитур, я никак не могла обрадоваться предложению продолжить это занятие. Тем не менее я тряхнула запачканной чернилами рукой и снова взялась за перо. Чего бы я не сделала ради маэстро – даже сейчас! Он подставил мне свой стул и положил передо мной чистый лист пергамента.
– Ваши превосходительства, глубокоуважаемое правление Пьеты. Ввиду значительного успеха и огромной популярности, которую «La Resurrezione»[52] стяжала в прошлом году…
– Маэстро, помедленней, пожалуйста, – я не успеваю даже обмакнуть перо!
Вивальди, не обращая внимания на мою просьбу, продолжил:
– …и которые суть подтверждение дарования синьора Джорджо Федерико Генделя, молодого, но тем не менее выдающегося композитора, прибывшего в lа Serenissima от двора Саксонии-Вайсенфельс, – тут он обменялся поклонами с Генделем, а я тем временем пыталась не отстать от его монолога, – коий в данный момент, под чутким руководством нашего дражайшего maestro di coro, синьора Гаспарини, пишет оперу, планируемую к постановке в ныне заново открытом знаменитом театре Сан-Джованни Кризостомо, гордости всей Венеции…
Он продолжал в том же темпе, а я писала быстро, как могла.
– …мы ходатайствуем о том, чтобы избранным putte из coro приюта «Ospedale della Pieta» было дозволено участвовать в будущих представлениях, привлекая тем самым внимание более широких кругов публики к божественной музыке, что, несомненно, принесет заведению щедрые пожертвования и поспособствует его дальнейшему прославлению.
Я отложила перо.
– Маэстро, вы думаете, они нам позволят?
– Посмотрим, Аннина, – улыбаясь, покачал головой Вивальди. – В любом случае, стоит ради этого раз- другой черкнуть пером по бумаге – в особенности если черкать приходится не мне!
Опера! Мне и теперь приятно вспоминать, что первая мысль у меня была о Марьетте – о том, как она обрадуется. Впервые в жизни я подумала о ком-то, а не о себе. Это был как раз тот случай, которого Марьетта дожидалась.
После путешествия на Торчелло Марьетта стала другой. Стоило мне в очередной раз задаться вопросом, почему я даже не попыталась отговорить ее от такого безрассудства, как меня тут же начинали донимать угрызения совести. Теперь-то я, конечно, понимаю, что она и слушать бы меня не стала – и правильно бы сделала.
Но тогда я решила, что у нас обеих появился шанс очиститься после ущерба, который мы претерпели в тот день на острове. А для меня – возможность вновь обрести право зваться лучшей подругой Марьетты.