– Ты не ранена, Джульетта, вот дурашка! – утешали они. – Ты теперь женщина. Молись, а в штанишки засунь вот эти тряпки.
И они ушли на завтрак, щебеча и болтая меж собой, словно ничего особенного и не случилось.
Милашка Джульетта – у нее кожа цвета сливок, а мягкие каштановые локоны вьются сами собой – схватилась за живот и заявила, что ее наверняка отравили, потому что все внутри ужасно болит.
Теперь у Джульетты ежемесячно бывают кровотечения – как и у всех остальных старших девочек и у всех здешних женщин, у которых еще не растут волосы на подбородке. Все они одновременно роняют кровь – и все за несколько дней до этого злятся, раздражаются и беспричинно плачут.
А все из-за того, что когда-то давным-давно Ева откусила от того яблока! Я уверена, если бы Ева хотя бы догадывалась, сколько печалей она тем самым навлекает на своих дочерей, она бы ни за что не поддалась искушению, а зареклась бы от яблок на веки вечные.
Я без всякой радости думаю, что и сама скоро стану женщиной. Не далее как на прошлой неделе Пруденцу – одну из старших и самых миловидных хористок, а также одну из лучших сопрано во всех ospedali, вместе взятых, – вызвали в приютский parlatorio для своеобразного собеседования, какого каждая из нас и страшится, и желает одновременно.
Parlatorio – это просторное сводчатое помещение, где мы с тобой встретились бы, если бы ты пришла навестить меня. Говорят, что оно во многом напоминает комнату для посещений в любом монастыре. Отделенный от остального ospedale ажурной металлической решеткой, parlatorio служит нам окном во внешний мир. Там мы можем смотреть на людей, и они могут смотреть на нас, но любые прикосновения воспрещены.
Узнав, что в монастыре Сан Франческо делла Винья у нее имеется родня, Пруденца в прошлом году обратилась к нашему правлению с просьбой позволить ей принять постриг. Никто из нас не верил, что ее отпустят: она – знаменитая певица, немало мест на наших концертах раскупаются именно благодаря ее участию. К тому же она славится красотой, так что многие слушатели приходят сюда не только послушать наше исполнение, но и в надежде увидеть ее хоть краешком глаза.
Настоятельница лично провела Пруденцу через потайную дверцу на гостевую половину parlatorio. Там с нее сняли вуаль и представили незнакомцу в маске; сгорбленная спина и седины выдавали в нем очень почтенный возраст.
Оказалось, что наше правление совсем уже собралось удовлетворить ее просьбу, но затем один из их числа – синьор Джованни Баттиста Моротти – рассудил, что может предложить лучшей певице Пьеты обет несколько иного рода. Старец стоял в сторонке и наблюдал, а пришедшие с ним родственницы поворачивали Пруденцу так и эдак, тщательнейшим образом осмотрели ее волосы и даже залезли ей в рот, чтоб оценить зубы, пока наконец синьор не поклонился и не поблагодарил ее.
Всю эту историю передавали друг другу шепотом за ужином, перемежая ее молитвой и жеванием. Вчера настоятельница вызвала Пруденцу к себе в кабинет и ознакомила ее с брачным предложением синьора Моротти. Если она желает получить в качестве приданого двести дукатов, предназначенных любой из нас в случае замужества, оба они, и Пруденца, и ее престарелый жених – который весьма благороден, но не особенно богат, – должны дать письменное обязательство, что новобрачная впредь никогда не будет выступать перед публикой.
Клянусь тебе, я скорее соглашусь, чтобы мне отрубили руки. Как может кто-то из нас обещать такое: это за пределами моего разумения! Что такое Пруденца без ее золотого голоска? Как Господь услышит ее?
Джульетта считает, что приближаются мои первые месячные – они-то и терзают меня. На самом же деле вторая часть нового концерта маэстро обвивает меня подобно змею, соблазнившему Еву, вызывая мурашки по всему телу.
После того как Вивальди вогнал нас в краску разговорами о ежемесячных кровотечениях, я торжественно поклялась Деве Марии так разучить свою партию и исполнить ее с таким блеском, чтобы он больше никогда даже не думал сравнивать нас с какими-то животными.
Первая часть продвигалась превосходно: ноты понемногу уступали напору моих пальцев, приобретали благозвучие, по мере того как мои пальцы выискивали их укрытия и, выманив наружу, посылали к небесам. Они были послушны моему смычку, словно я была предводителем великой музыкальной армии: я заставляла их петь.
Так прошло три дня, словно слившись в один. Я узнала, что прошло три дня, только потому, что сестра Лаура вдруг посоветовала мне сделать передышку и заняться чем-нибудь другим. Она уговорила меня пойти прогуляться во дворик, где уже расцвели пионы синьоры Оливии. Но солнце слепило глаза, и ни цветочный аромат, ни игра в волан меня не прельщали – мне снова хотелось вернуться под каменные гулкие своды. Я хотела поработать над Ларго.
Я вновь почувствовала в себе достаточно сил, чтобы выполнить клятву, принесенную Пресвятой Деве. Казалось, что не глаза, а сами пальцы вчитываются в пляску нот, торопливо нацарапанных на листах нашим маэстро в очередном порыве вдохновения. Не много найдется людей вроде меня, кто привык разбирать его почерк; большинство же ни за что не отличит нот от чернильных клякс, оставленных сломанным пером.
Мы с Джульеттой видели, как маэстро сочинял этот концерт в ризнице. Мы не раз шпионили за ним, потому что в своем творческом пылу он выглядит презабавным чудаком. Он стягивает с головы шапочку и зарывает пальцы в рыжую шевелюру, издавая при этом стоны, словно его волосы и впрямь пылают огнем, а сам он – взошедший на костер мученик. Вивальди пишет без остановки, то и дело обмакивая перо и вытирая глаза. Перед ним целый пучок перьев, они ломаются, он швыряет их за спину, и они летят, словно возвращаясь обратно к птицам, у которых были взяты. Маэстро кашляет, особенно по осени и весной, прижимает к груди руку, а другой продолжает писать. Затем он подходит к клавесину и извлекает из него только что написанные ноты, прислушиваясь к ним с жуткой гримасой на лице – ни дать ни взять арестант перед поркой. А затем происходит нечто – для нас незримое, но для него вполне вещественное, судя по выражению его глаз, словно бы невидимый тюремщик разомкнул цепи, приковывающие маэстро к стенам темницы, или сам Христос простер свою длань и утер слезы с его лица. Вивальди опять рыдает, на этот раз от счастья. Затем он хватает скрипку, прикрывает глаза – и играет.
Конечно, для него непереносимо, когда мы не можем сыграть его музыку так, как он ее слышит, как ему нашептали ангелы. Тогда с его лица сходит румянец, и он бормочет невероятные, ужасающие вещи насчет fanciulle, сопливых девиц. Как может это гогочущее стадо гусынь, девственных дур, запертых в четырех стенах, проникнуться музыкой, которую произвел на свет мужчина? Мы понимаем, что грех ему, священнику, говорить такое. И все же мне ясно, что он не сознает, как уязвляет нас этими словами. «Девы!» – вскрикивает маэстро, возводит очи к небесам и бросается прочь из залы. Его черная сутана развевается позади, словно несущаяся по небу грозовая туча, беременная дождем.
Мы же, прославленные сиротки-музыкантши Пьеты, остаемся, не смея даже переглянуться. Нам стыдно, что мы опять его подвели.
Исполняя данный Богородице обет, я без конца трудилась над третьей частью, аллегро, силясь сыграть ее так, как сыграл бы ангел. Ангел во гневе. Я играла до тех пор, пока от боли в руке, сжимающей смычок, из глаз не брызнули слезы. Я видела их – словно капли дождя на красивом дереве скрипки. Наверное, это Джульетта сходила за сестрой Лаурой, а та осторожно, но настойчиво разжала мои пальцы на скрипичном грифе и отняла у меня инструмент.
– А как же аллегро – эта часть мне никак не дается! – закричала я в таком же безумном порыве, что и у маэстро.
В ту ночь – вернее, в эту ночь – я снова не могла уснуть. Боль в плече не давала сомкнуть глаз, но еще более – некое странное чувство. Я даже не могу описать словами те ощущения, что гнали от меня сон, – какое-то бесовское наваждение. Осознание собственной ничтожности было столь сокрушающим, что я не могла устоять под его гнетом, – но и заснуть тоже была не в состоянии.
Сегодня утром я не притронулась к поленте, которую Джульетта принесла мне в плошке из