зовет идти с ней. У меня перехватило горло, я не сразу смогла отозваться:
– Но как?
– Под его плащом.
Вероятно, мое лицо при этих словах выразило неподдельное омерзение. Маттео, судя по виду, мылся, наверное, раз или два за всю жизнь, и то в молодости. В складки его одежды набились высохшие хлебные крошки и ошметки вяленых рыбешек, которых он жевал, сидя на своем табурете в дверях. Мы считали, что он почти ничего не слышит. Поговаривали также, что Маттео допустили работать среди нас именно по причине его тугоухости: красота голосов воспитанниц не могла ввергнуть его в грех похоти.
– Я скорее соглашусь, чтоб меня вынесли отсюда в ночном горшке!
– Вот в этом твоя беда, Анна Мария! Живешь здесь всю жизнь, как тепличное растение, и понятия не имеешь, что снаружи-то пованивает!
Мне не понравилось слыть тепличным растением, и я попыталась спорить:
– Да ладно, летом вода в каналах ужасно воняет.
– Это не та вонь.
Марьетта знала об этом не понаслышке. Ее мать зарабатывала на жизнь в самых заплесневелых переулках Сан-Марко – когда горничной, а когда и шлюхой. Однажды, протрезвев немного более обыкновенного, она вдруг заметила, что мужчины стали заглядываться на ее старшую дочь, которая в ту пору добывала на хлеб для них обеих пением в месте с прекрасной акустикой – под сводами моста Риальто.
Тогда-то мать Марьетты привела дочь на заседание правления и велела петь. Несмотря на то что та была уже не маленькой, руководство согласилось принять девочку в приют, одевать и кормить и даже впоследствии обеспечить приданым, если она пробудет здесь десять лет и подготовит двух воспитанниц себе на смену.
В первую неделю в приюте Марьетта рыдала беспрерывно – ее даже поместили в отдельную комнату, чтобы ее вопли не будили нас по ночам, но совсем заглушить их было невозможно. Она проклинала самое имя своей родительницы, а потом молила Богородицу, чтоб та заставила ее мать одуматься и забрать дочку обратно. Самая никудышная семья все же лучше, чем совсем никакой: Марьетта беспрестанно твердила мне об этом в первые годы здесь – пока не зачислила меня в подруги.
Я взглянула в нефритовые глаза Марьетты и поняла – она с самого начала знала, что я соглашусь. А она уже целовала меня в щеку – вероятно, в благодарность за мою уступчивость. Эта девица умела расточать поцелуи, словно королева, швыряющая монеты в толпу.
Я вцепилась в ее руку – не столько из дружеских чувств, сколько для того, чтоб придать себе решимости.
Но она мою руку отбросила – очаровывать меня больше не требовалось.
– У меня под кроватью две шерстяные накидки – возьми их и жди внизу у лестницы. А мне надо заскочить на кухню.
И она унеслась, оставив меня в коридоре. Я подумала, уж не бросить ли ее одну выполнять свои дурацкие планы, а самой потихоньку вернуться к себе в постель и залезть под одеяло. Однако любопытство и возбуждение не давали отказаться от такого приключения. Мне не стоило большого труда уговорить себя, что Марьетта, с ее знанием жизни, сумеет устроить так, что нам удастся уйти и вернуться незамеченными.
Проскользнув во тьму дортуара и нащупывая ногой путь по холодным мраморным плитам пола, я уже ни в чем не сомневалась. Воздух спальни был спертым от дыхания четырнадцати девочек, погруженных в сумрачный туман сновидений. Я опустилась на четвереньки и стала шарить под кроватью Марьетты, пока не нащупала грубую шерстяную ткань накидок.
Меня всегда удивляло, каким образом Марьетта добивается того, что не удается больше никому. Шерстяные накидки тщательно охранялись, и подобраться к ним было делом не легким. Впрочем, мне тут же припомнилось, что я не раз заставала Марьетту за болтовней с маэстрой Андрианой, которая в тот год была диспенсьерой и заведовала всеми припасами. Андриана сама пела, а также играла на теорбе. Вдобавок на нее в числе девяти cariche,[14] выбранных из восемнадцати наставниц, возлагали самые ответственные дела в Пиете.
Поговаривали – и теперь я почти не сомневаюсь в правдивости тех слухов, – что по молодости сестра Андриана не раз сиживала в заточении за некие нарушения. По своему опыту могу сказать, что карцер Пьеты можно назвать колыбелью будущих приютских руководителей.
Я взяла в охапку накидки и застыла на пороге темной спальни, озирая пустой коридор и изо всех сил приглядываясь, нет ли кого на лестнице. Наконец я отважилась спуститься и в ожидании Марьетты съежилась в укромном уголке за балюстрадой.
Прошло, казалось, несколько часов, прежде чем Марьетта появилась в коридоре, ведущем к кухням и кладовым. Под мышкой у нее обнаружились бутылка вина и нечто весьма напоминающее половинку сырой индюшачьей тушки.
– Если нас поймают, – пояснила она, всучив мне бутылку, – я совру, что это я сманила тебя с собой.
– Так оно и было, – проворчала я, но Марьетта уже скакала вниз по ступенькам главного пролета.
Бежала она так же легко, как пела. Мне пришлось поспешить следом за ней, чтобы не остаться одной в коридоре с краденым вином и накидками.
У приютских ворот горели фонари. Маттео заметил нас, и толстое лицо его озарилось улыбкой. «А!» – выдохнул он, но относился ли его возглас к провизии или к Марьетте, сказать было невозможно. Он прижал палец к губам и поманил нас к себе в темный уголок. Затем – по правде говоря, меня начинает тошнить при одном воспоминании – Маттео приподнял свои просторные одеяния, под которые мы забились, пока он поправлял их и квохтал, как заправская наседка.
Мне стоило большого труда удержать в руках бутылку. Запах сырой птицы тут же перекрыли ароматы, присущие человеческому организму, – не просто вонь от пота и выделений, а совершенно иной, ужасный дух, ранее мне не ведомый. Некое чутье подсказало мне, что он имеет отношение к мужской природе Маттео. Я безотчетно съежилась, припомнив, как всегда шарахалась от гнойных язв и нарывов: случалось, нас заставляли ухаживать в больнице за нищими. Впрочем, по мере того как я росла и завоевывала авторитет в coro, мои визиты в лазарет становились все реже.
– Маттео! – донесся до нас с лестницы трубный окрик сестры Джованны. – Где ты там?
Если не считать Ла Бефаны, сестра Джованна оказывалась наихудшей из воспитательниц, когда подходила ее очередь обходить дозором коридоры. Конечно, все монахини-певчие в Венеции – благородного происхождения. Кто-то из них имеет настоящее религиозное призвание, другие же служат Господу не по своей воле. Сестра Джованна была как раз из последних: в приют ее отдали родители, не желая делить приданое между двумя дочерьми. Младшей, как более привлекательной, они устроили выгодное замужество, породнившись с другим знатным венецианским семейством. С тех пор сестра Джованна, похоже, считала целью всей своей жизни заставить окружающих страдать из-за постигшей ее несправедливости.
– Вы звали меня, преподобная сестра? – спросил сторож, потихоньку вползая в привратницкую.
– Ты заболел, Маттео?
Сестра Джованна подошла ближе, и сквозь бурую материю накидки сторожа мы рассмотрели ее грузную фигуру.
– Это все ревматизм, преподобная сестра. Я еле хожу.
– И неудивительно, Маттео, – смотри, как ты разжирел!
– А в дождь так совсем невмочь терпеть, – ныл Маттео. – Моя свояченица уже приготовила мне припарки. Но синьора Беттина посидит сегодня вечером и сама постережет ангелочков.
– Ангелочков Господь постережет. А твоя работа, сторож, следить, чтобы ангелочки не разлетелись.
Я впервые слышала, чтобы она говорила о нас в таком тоне, будто речь шла вовсе не об ангелах, а о каких-то преступницах.
Колокола зазвонили в тот самый момент, когда по каменным плитам застучал посох синьоры Беттины. Привратница была почти слепа, но я опасалась, что она так или иначе углядит нас под накидкой у Маттео. Она любила нам повторять, что на ее посохе есть глаз, который видит даже сквозь стены, и, прищурившись, наставляла его на нас, так что мы чувствовали себя перед ней словно голые.