– Ага, вот и она, – заявил Маттео, охлопывая себя по бокам. Нам тоже досталось от его шлепков. – Доброй вам ночи, преподобная сестра, и вам, синьора, да благословит Господь вас обеих!
Послышался звук отодвигаемого засова, и мы почувствовали живительную струю свежего воздуха. Маттео заковылял прочь, а мы под его накидкой пробирались вместе с ним, цепляясь, чтоб не отстать, за его волосатые ноги. Для такого толстяка сторож оказался необыкновенно проворен.
– Вот и ладно, куколки мои, – пробормотал он, когда мы оказались за воротами.
Накидка Маттео раздувалась на ветру, прикрывая нас от дождя.
– Можно нам теперь вылезть? – взмолилась я, обращаясь к Марьетте – правда, шепотом.
Удивительно, но Маттео услышал меня и ответил:
– Пока нет: старая крыса будет следить из окна, пока мы не доберемся до набережной. Держись ближе, Марьетта, вот молодчина.
Путаясь в зловонных одеждах Маттео, я тем не менее рассмотрела, что Марьетта, не выпуская из рук индюшачью ногу, ухитрилась еще теснее прижаться к толстой ляжке сторожа. Я ощутила дрожь, пробегающую по жирным складкам его тела, и решила, что уже точно умерла и послана за свои грехи прямо в ад.
Наконец Маттео свернул за угол. Марьетта отвела полы его одежд, и мы, глотая воздух, вырвались наружу, под проливной дождь. На лице Маттео застыло выражение исступленного удовольствия, глаза его закатились, а сам он дрожал, словно лист на ветру.
Марьетта сунула сторожу индюшку и вытерла ладони о полы его намокшей спереди накидки, я же робко вручила ему вино.
Натягивая на голову капюшон, Марьетта взглянула на сторожа и сплюнула:
– Спасибо не жди, Маттео: теперь ты мой должник.
Марьетта так уверенно пробиралась вперед, что я подумала: это сколько же раз она выбиралась из ospedale под накидкой Маттео? Фонаря у нас не было, и луна спряталась за грозовыми тучами. В общем-то, мы были незаметны, словно две бурые крысы, шмыгавшие из переулка в переулок, нырявшие в густую темноту крытых переходов, на время спасающих нас от дождя.
Ветер завывал вовсю, а ливень пропитывал нас насквозь; казалось, вода лила не только сверху, но и снизу. Я чувствовала себя просто потерянной, я не смогла бы найти обратную дорогу в Пьету, даже если бы от этого зависела моя жизнь (такое вполне могло статься, если бы Марьетта в очередном приступе себялюбия решила бросить меня). Я цеплялась за нее изо всех сил, придаваемых мне страхом.
Держаться в тени было совсем нетрудно: нас окружал сплошной мрак. Несмотря на непогоду, нам то и дело попадались люди – в основном гуляки, неизменно в масках, с чадящими под дождем факелами. Мы плотнее кутались в наши накидки и шли как могли быстро – только очень уж трудно было находить дорогу в темноте.
Наконец мы удалились от Большого канала и оказались в квартале, населенном по большей части кошками, крысами и мерзкой вонью. Марьетта потащила меня в какой-то проулок и заколотила в самого подозрительного вида дверь. Стучать – и даже кричать – ей пришлось довольно долго.
Какие-то дамы, с позволения сказать, высунулись из окошка наверху. Не обнаружив никого, кроме двух бедно одетых девушек, они опорожнили горшок с нечистотами, которые расплескались на мостовой в каком-то шаге от нас, после чего закрыли окно, не обращая никакого внимания на поношения и вопли Марьетты.
Мне не раз приходилось слышать байки о потерявшихся девицах, которых опаивали зельями и похищали, а приходили в себя они уже в каком-нибудь аравийском гареме, где их лишал невинности темнолицый неверный, обладатель сотен жен. Когда-то я пропускала подобные россказни мимо ушей, считая что ими нарочно хотят нас запугать, чтобы добиться послушания. Однако, глядя на колотящую в дверь Марьетту, я задумалась, не совершила ли я самую большую ошибку в своей короткой жизни.
В конце концов дверь приотворилась, и перед нами показалась настоящая ведьма – беззубая карга, глаза которой в темноте отсвечивали желтым, словно у кошки. Я перекрестилась. Старуха была одета в лохмотья, от нее несло спиртным. Подняв свечу, чтоб получше рассмотреть наши лица, она засмеялась и поманила нас.
– Пошли! – подтолкнула меня сзади Марьетта.
– Я не хочу! – вскрикнула я. – Ты самое гадкое создание из всех, кого я знаю!
– Не будь идиоткой, Анна Мария! Здесь нечего опасаться.
Я хотела убежать, но Марьетта вместе с ведьмой крепко вцепились в меня. Когда я попробовала закричать, одна из них залепила мне ладонью рот. Я начала кусаться – и получила звонкую оплеуху.
– Чего это с ней? – проскрипела старуха.
– Сейчас придет в себя, – процедила сквозь зубы Марьетта. – Тащи ее в дом!
Они проволокли меня по неосвещенному коридору, втолкнули в какую-то комнату и силой усадили на стул. Заперев дверь на засов, старуха обвила Марьетту своими тошнотворными руками. Та не только стерпела подобное объятие, но и чмокнула эту жуткую тварь. Заливаясь слезами, я спрашивала себя, за сколько золотых дукатов продала меня эта иуда с пухлыми щечками и сияющими кудрями, если склонна теперь расточать такие нежности. Марьетта же, вдоволь наобнимавшись, обратилась ко мне столь смиренным голосом, какого, кажется, от нее и ожидать было невозможно.
– Анна Мария, я хочу познакомить тебя со своей матушкой.
Мешая отвращение с облегчением, я поклонилась и пробормотала что-то вежливое. Взглянув еще раз украдкой на эту оборванку, я обнаружила, что ее глаза чем-то напоминают Марьеттины – цвета яри- медянки, но в остальном их лица были столь же несхожими, как ночной горшок и трон.
Меж тем Марьетта пытливо и искательно взглянула на мать:
– Ну? Ты их раздобыла?
– Конечно, конечно раздобыла, figlia mia. Куда же я их…
Старуха растерянно огляделась. Ее жилище, едва освещенное единственной свечой, было грязнейшим из всех, что я видела на своем веку. Проследив ее блуждающий взгляд, я заметила на мебели и даже на полу многочисленные тряпичные узлы, часть из которых оказалась детьми, спавшими самым глубоким сном.
– Я ведь и просила-то всего ничего! – взбеленилась Марьетта.
Ее жалкая родительница потрогала болячку на голове, убедилась, что ранка еще не зажила, и задумчиво слизнула кровь с пальца.
– Ессо! – вдруг воскликнула она, словно вкус собственной крови вернул ей дар памяти. – Вот же они!
Она переложила на другое место одного из детей – тот шевельнулся, но не проснулся – и, порывшись в куче одежек, бывшей ему постелью, подала Марьетте два набитых мешка, перевязанных обрывками веревки.
Марьетта развязала их по очереди и вытряхнула содержимое на пол, ругаясь при этом так, как ни за что бы не осмелилась в стенах Пьеты. В каждом из мешков оказалось по ношеному мужскому костюму – но не дворянские наряды, а одежда, приличествующая скорее простолюдинам: обычные штаны-чулки, куртка и грубые башмаки.
Марьетту трясло от ярости:
– Ты, дура пьяная! Воровка!
– Марьетта, лапочка моя…
– Целых два дуката! Золотых дуката!
Старуха обвела жестом комнату:
– Столько ртов, и все хотят есть!
– А ты – пить! – Марьетта всхлипнула. – Я ведь просила женскую одежду! Приличную!
– Расе, bella![15] Вам с подружкой будет куда безопаснее в мужском платье. И посмотри-ка сюда – смотри, горлинка моя, что я вам купила! – Она порылась в другой куче, потревожив еще одного мертвецки спящего малыша. – Вот, взгляни-ка на эту прелесть!
В руках она держала две маски на манер тех, что должны носить на карнавале венецианские евреи, выходящие за пределы гетто, – с преогромными носами, нависающими, словно бананы (я их видела на фруктовой барже, проплывавшей мимо приюта). Впрочем, такие маски мог носить кто угодно – думаю,