перестала.

Мешала, надоедала – такой встречала взгляд, зыбкий, убегающий. И даже в ссоре не удавалось никаких сведений добыть. Укоряюще, но так же неприступно: «Да что ты кричишь, мама»…

«Оксана, – когда-то говорила, – закрой дверь». Теперь, когда к дочери заходила, та фраза звенела в ушах, только сейчас е е не пускали.

Дочь ускользала… В движениях ее, в выражении лица появилась такая раздражительная поспешность, точно она постоянно готовилась дать Елене отпор, пресечь любое вмешательство, любое посягательство на свою свободу. Когда же девочка успела так ожесточиться? Елена недоумевала. Ей представлялось, что все еще не упущен момент и удастся ей растопить шершавую ледяную корку.

Когда-то она наблюдала первые Оксанины шаги во внешний мир. Теперь это стояло перед глазами, как моментальные снимки. Вот парк, осенний, набухший дождем. Они идут с Оксаной, взявшись за руки. Но девочка дернулась, подалась внезапно туда, где на пожухлой колючей траве играют ребятишки. От года до трех. В младенческой их неуклюжести, неловкости потешная важность: как они ходят вперевалочку, приседают осторожно, опасаясь равновесие потерять. Оксана останавливается неподалеку… Смотрит. Взрослые так никогда не глядят – с таким откровенным призывом, голодно, жадно. Я тоже хочу с вами играть! Но дети не обращают на нее никакого внимания. Зародыш истины: сила – в коллективе. Оксана продолжает стоять, замерев. И тут в Елене вздымается такая жаркая к дочке жалость, потребность защитить, уберечь от унижения, правда, осознаваемого, пожалуй, только ею, взрослой. Наклоняется и тихо, нежно: «Оксана, пойдем». Но Оксана не двигается. Ее упрямство направлено теперь против матери и в защиту тех интересов, что объединяют ее со сверстниками-детьми. Она, трехлетка, намерена существовать самостоятельно и в своем мире. У юных, у молодых всегда свой особый мир, и пускать туда абы кого они не желают.

… Но, в общем, не так много удавалось Елене вспомнить. Известно, жизнь человеческая как поезд: скорость постепенно наращивается, плавно проплывают первые километры, пригородные станции еще дают себя разглядеть, ожидающих на перроне людей, киоски, скамейки, а вот путь уже меряется лишь мельканьем телеграфных столбов, все быстрее, быстрее…

29

Ну уж что у нее, у Елены, казалось, никому не отнять, так это взгляда, долгого, тягучего, вбирающего, засасывающего как бы в себя образ дочери, будто желая вернуть ее себе пусть не в теперешнем обличье, так крохой, в младенчестве, – и прижать к груди.

Смотрела. Любовалась. Какие волосы! А как-то искательно произнесла:

– А может, Оксана, заколоть, поднять вверх от затылка?…

И язык к небу прилип, когда поймала в зеркале выражение лица дочери: брови вздернуты, морщинка насмешливая у губ.

«Что, мама, – лицо будто говорило, – какие ты можешь давать советы? Что можешь вообще посоветовать ты – мне? Когда перед глазами пример твоей жизни».

К Оксане приходили приятели. Кого хотела, того звала. Однажды, когда уж очень они галдели, Елена запротестовала. Оксана выслушала.

– А я ведь здесь прописана, – обронила небрежно.

Елена остолбенела. Верно! Но ей самой в молодые годы и в голову бы не пришло так ответить матери. Как странно, в свое время она отнюдь не считалась паинькой, напротив, и дома, и в школе постоянно бунтовала, нарушала запреты, в нее тыкали пальцем как на дурной пример. Она с мальчиками в подъезде целовалась. В выпускном уже классе явилась как-то в тонких чулках. А однажды к самому дому за ней прибыл ее ухажер на такси!

И в ней всегда жило чувство, что она – грешница. Сознавала, есть за что ее осудить. Шла напролом, но никогда бы не сообразила вот так обрубить: «А я здесь прописана». Или: «А мне уже выдали паспорт». Или еще что-нибудь в том же роде, очевидное, весомое – подобных доводов она почему-то не умела найти.

Потому что другое, верно, было время. К другому она принадлежала поколению. Подумала, и вдруг ей сделалось ужасно тоскливо в своей квартире, заполненной этими детьми, – точно во всем мире не осталось е е сверстников, спутников, соучастников ее юности, точно они все исчезли, и только она одна затерялась среди уже совсем иных игр.

В ней все росло, разбухало ощущение неуверенности. В человеческой жизни, верно, наступает такой момент, когда вроде стыдиться начинаешь своей немолодости, будто это всем бросается в глаза, будто вслед тебе укоризненно качают головами, и на твоем лице выползает виноватая улыбка, мол, извините, уж получилось так…

Мол, не сумела… Не то что свежесть, гибкость в себе удержать, а запастись своевременно чем-то таким, что теперь бы защитило. Елена только не представляла, что бы это могло быть.

Анализируя свое состояние, она мысленно такое однажды нашла определение: надо было наработать. Эдакая жесткая, напористая фраза, совсем вроде не ее. Из другого, чужого как бы опыта. Фраза – боевой клич, настигший ее и принуждающий в испуге оглянуться…

Дочь тоже подталкивала к догадке, но очень уж грубоватой, принижающей. Она, Оксана, нарочито подчеркивала в себе практицизм, точно и этим хотела противопоставить себя своей матери, ущемить, упрекнуть за допущенные той ошибки. Или, может, она оборонялась так? Елена помнила, дети иной раз специально демонстрируют свои дурные свойства, желая скрыть нечто мягкое, нежное в себе.

Еленой двигало желание наверстать, настичь то, что ускользнуло когда-то: схватить конец оборвавшейся где-то нити, связывающей прежде ее и дочь.

У них с Оксаной, после ухода Сергея Петровича, вполне, можно считать, наладился быт. Елена даже гордилась, как удачно переставила мебель, занавески новые повесила, убеждая себя, что в тех переменах, инициатором, правда, которых была не она, есть и некие плюсы, и радужная сторона.

Вот только с полочкой в ванной она намучилась. Крошила, терзала кафель, страдая от безрукости своей. Но добила! Казалось, выдержав это испытание, она и на большее станет способна.

Оксана пришла, взглянула.

– Н-да… – процедила сквозь зубы и иронично губами причмокнула.

– Что, криво? – обеспокоенно Елена спросила.

– Сойдет, – Оксана щелкнула выключателем.

Елена и сама чувствовала, что, верно, замечала дочь: в их жилье, хотя там оставались те же вещи, с уходом Сергея Петровича появился как бы налет заброшенности, что ли, убогости, жалкой какой-то показухи, отмечаемой прежде Еленой в домах безмужних подруг.

Обреченность – надо ее гнать от себя, гнать. Елена накупала по дешевке какие-то безделицы, фотографии, себя молодой и дочки маленькой, окантовала и развесила по стенам, цветы в горшках, салфеточки, подставочки, не желая сознавать, что в насыщенной всеми этими мелочами атмосфере ее дома сгущается все сильнее приторно-сладкий и вместе с тем горький дух одиночества – унизительного одиночества женщин без мужчин.

Елена, правда, из всех сил карабкалась. А за кого ей было теперь цепляться, как не за дочь?

… Но вот однажды Оксана, все так же глядя поверх зыбкими серыми непроницаемыми глазами, вымолвила с явным насилием над собой, но, полагая, видно, что сказать надо, боком стоя и точно собираясь сбежать:

– Мама, в воскресенье я буду обедать у папы.

– Что-о?!

– Ну да, у папы. У Николая Михайловича. Тетя Варя дала мне его телефон… – спеша опередить какие- либо расспросы. – Я позвонила, договорилась, в воскресенье иду к нему обедать.

– Когда это было? Откуда Варя взялась? Снова через силу, морщась:

– Ну, мама, ну разве нужно это обсуждать? Мешать – чему? Чтобы я увидела родного отца? Ну правильно. Я тоже так решила. А тетя Варя, она ведь твоя подруга…

… Конечно. И было неминуемо. Но почему вот только сейчас? Когда, что таиться, все потеряно, все изломано и в развалинах пытаешься начать жить. Пытаешься, сохранив в себе лишь одно еще живое – любовь материнскую. Любовь к своему ребенку. Вот к этой взрослой златоволосой девушке, что рвется на свидание к отцу, которого не знала, не видела, который не существовал все эти годы, а мать-то, какая- никакая, была…

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×