Наталья Михайловна с трудом понимала его неожиданно ученую метафизическую речь и просила Андрея Генрихо-вича переводить ей темные места.
— …движение масс, — начал бубнить ей на ухо Андрей Генрихович (Наталья Михайловна пропустила начало фразы), — …идея, воодушевляющая массы, и потому способная увлечь многих. Эта идея становится страстью, потому что она не есть только идея, вмещенная в логическую форму, но полное энергии самосознание… Она сама, эта идея, отождествляет себя с личностью, в своей универсальной значимости ставшей центром духовной иррадиации. Так страсть прорывается в деятельность, которая есть жизнь, обнаружение личности, сверхличного «Я»… и облекается реальностью…
«Какой личности? — стала соображать Наталья Михайловна, упустившая мысль. — Это что-то я не поняла».
— …Поэтому наша партия и признает вождя, как ни одна другая партия, вождя, который является живым учением, душою свыше одаренною и отмеченною, преобразующей формулу в действие! Он всегда формула, идея, универсальная мысль, объединяющая и дисциплинирующая множество людей, и потому образует мощную социальную и политическую силу. При таком понимании жизни, глубоком и единственно правильном, истинное понимание индивида… истинное понимание индивида не содержит противоположения целому. Все, что в индивидууме ценно и должно быть охраняемо и развиваемо, обладает универсальным значением и выражает как раз волю и интерес, высшие, чем интерес и воля отдельного человека. Таким образом, социальной, этической сущностью отдельного человека является некоторая общая личность. Такова личность нации, моральной реальности, которою становится и которую создает народ, поскольку он ощущает свою историю и осваивает ее как свою собственную. Нация — это нечто вечно становящееся, не просто исторический или географический факт, но программа и миссия, а также и жертва! Форма же нации — государство. Поэтому не существует противоречия между индивидуумом и государством. Государство здоровой на ции должно быть сильным и властным! Государство требует от индивидуума жертвы собою, и индивидуум существует лишь в меру этой жертвы. Ибо государство и индивидуум — одно и то же, причем максимальная свобода совпадает с максимальной силой государства. Мы не признаем иного свободного индивидуума, кроме индивидуума, который ощущает в своем сердце высший интерес целого и верховную волю государства!
Герр доктор поклонился и сел. Проровнер, который было присел во время речи патрона, теперь снова поднялся и собрался что-то сказать, но капитан опередил его, подняв рюмку водки, что принесла ему одному на подносе Анна:
— За фатерланд!
Немец приложил руку к груди, потом поднял ее в приветствии.
— Кто еще хочет?! — крикнул, вдруг возбудясь, Аннин немец.
Все, кроме Эльзы, стали отказываться, демонстрируя, что они понимают важность сегодняшнего собрания и не должны сбиваться на иное.
— Итак, к нашим расхождениям, помимо только что указанных, — возобновил свою речь Проровнер, — относится также наше неприятие вашей, так сказать, пассивности… Я не имею в виду, конечно, вашу пассивность персонально… Нашим же девизом должно быть именно действие. Действие, еще раз действие. В этой пассивности есть что-то, говоря вашими же словами, невыносимо буржуазное, бюргерское. Люди, к сожалению, часто боятся живого действия, борьбы. Они надеются, что новая Россия упадет к ним с неба сама, без активного вмешательства, без настоящей работы, работы с массами и в массах. В сущности, они мечтают лишь о хлебе и покое, как римский плебс… А статейки в журналах — это немногого стоит! Это, как мы знаем, всего лишь замена каких-то иных удовольствий. Громкие слова и гнилой либерализм на практике. Боязнь, что я говорю — боязнь, страх, самый настоящий страх перед единственно правильными и единственно возможными формами деятельности!
— Ну зачем так! — воскликнул Муравьев.
— Григорий Борисович! — предостерегающе поднял руку сенаторский сын. — Может быть, все-таки не стоит так уж… Мы все-таки здесь не одни…
Светлые глаза Проровнера блеснули:
— А вы ошибаетесь, если полагаете, — с торжеством начал он, — что я не помню об этом! Я очень даже хорошо помню об этом и должен вам сказать, что даже говорю так подробно о вещах, о которых многие здесь уже слышали, именно потому, что имею в виду присутствие здесь посторонних новых лиц. Но я говорю это именно потому, что нам некого бояться! Верно, господа? — обернулся он к капитану и седому. — Ведь вы именно поэтому и просили меня? Да, мы говорим об этом открыто. Мы намерены создать массовую — слышите? — массовую организацию! Организацию, куда будут привлечены широчайшие слои молодежи, трудящихся, ученых, военных. Сначала здесь, в странах Рассеяния, а потом и в России! Нам нечего скрывать, мы собираемся объявить об этом во всеуслышание: «К нам, готовые на борьбу, на бой, воины, не боящиеся опасности, презирающие слабость! Под наши знамена, вперед!..» Разумеется, — остановился он, дыхания у него не хватило, — в нашей работе будут аспекты… э-э… не подлежащие широкому оглашению. Это относится, конечно, к работе в России, например. Я думаю, вы можете быть здесь совершенно спокойны: о чем никто не должен узнать, не узнает никто! Того же, кто посмеет разгласить вверенную ему тайну, мы, поверьте, сумеем покарать…
— Спрячем концы так, что никто не узнает! — рявкнул капитан, сжимая в кулаке рюмку.
— Что же касается тех, кто не хочет быть с нами, — вкрадчиво продолжал Проровнер, — не хочет быть потому, что, скажем, пока еще не верит в наши идеи или не понимает их, то и здесь, я думаю, мы не должны ставить крест на таком человеке. Мы должны, я думаю, искать какие-то возможные формы сотрудничества, памятуя, что, в сущности, все мы делаем одно общее дело и всем сердцем хотим одного и того же — Возрождения Новой Великой России во имя спасения всего мира…
Наталью Михайловну в этой истории более всего поразило то, что Андрей Генрихович, человек обычно довольно болтливый, сегодня за весь вечер не произнес ни слова. Когда они вышли, он едва держался на ногах и поминутно отирал испарину.
— Я, наверно, заболел, — сказал он. (Вид у него и в самом деле был больной.) — Я думаю, что нам лучше ехать дальше. Не будем здесь особенно задерживаться. Три дня, не больше.
Наталья Михайловна знала, что муж ее трусоват, но во всем виденном и слышанном не находила слишком серьезных оснований для испуга.
IX
«АРМАГЕДДОН»
— Скажите, пожалуйста, отец Владимир, что такое Армагеддон? — Маленькая, остренькая, веснушчатая дама с пышными каштановыми волосами понизила голос почти до шепота.
— Да, и я тоже хотел узнать, — страшно теряясь, подался вперед молодой человек сбоку от нее. — Я слышал, что Григорий Нисский и Григорий Богослов были братья, это правда?
Они сидели в узкой угловой комнате; отец Владимир занимал половину дома, в другой половине жили, кажется, родители жены. Письменный стол справа от двери загородил большую часть помещения. На столе стояла пишущая машинка, накрытая вышитой салфеткой, полка с книгами (были видны несколько роскошно переплетенных красных томов «Добротолюбия»), проигрыватель, маленький приемник, какие-то бронзовые вещицы, подсвечник, череп, в середине на полке выделялась голова Данте из черного металла или тонированного гипса. На этой же стене, над столом и вокруг, висели большое резное распятие, фотографии и картины в рамочках: два или три портрета Владимира Соловьева, репродукция с картины Нестерова «Философы», изображающая Сергия Булгакова еще в пиджаке и плаще и Флоренского в рясе, а также бесчисленные портреты каких-то неизвестных седобородых монахов, старух монахинь и священников. По левую руку от стола в торцовой стене пристройки было окно, задернутое легкими шторками с современным веселеньким абстрактным геометрическим рисунком, и дальше в углу — киот и складной аналой с большою Библией, заложенной широкими лентами. Иконы, в основном старые, без окладов, развешены были также и над окном, и на другой стене, слева, возле стеллажа с книгами. Уставленные ровно, корешок к корешку, книги выдавали библиофильские наклонности хозяина. Сразу же бросались в глаза толстые многотомные