возбуждали здесь, мало-помалу притуплялось. Сбитые с толку местные, и впрямь на какое-то время усомнившиеся: а может, в самом деле из этого что-нибудь получится? — теперь приходили в себя, видя бледные, тонкие, потерявшие выражение уверенности лица толстовцев, или, зайдя к ним домой, — их жен, зачумленных и угоревших от кухонного чада и рано закрытой печки. Стоя у порога, местные качали головами и уходили с чувством успокоенности, убедившись уже точно, что у этих ничего не выйдет, а у них самих останется все как было, жизнь будет течь как текла, как ей нужно, и эти, неведомо откуда и зачем тут взявшиеся, уйдут, исчезнут, словно и не появлялись никогда, и память о них забудется, как забылась память о прежнем хозяине этого дома. Сознание этой не то чтобы неизменности, но, скорее, непрерывности жизни, которая шла вокруг них по своим законам и не могла быть нарушена, рождало у местных гордость за себя, и это передавалось их детям, тоже быстро научившимся смотреть презрительно на приезжих. Они тоже, может быть, еще тверже, чем родители, вдруг поняли, что ничего не будет, из затеи
Но сами приехавшие еще долго спустя после того, как местным было все ясно, не осмеливались произнести даже не вслух, а про себя, одними губами эту простую истину об отъезде. Правда, и уезжать было особенно некуда: в Москве у них не было жилья, только крохотные, отрезанные от родителей углы да комнатушки, и надо было заново устраиваться и искать работу. Кроме того, летом все беды стали забываться, природа снова улыбнулась им, и они подумали, что смогут не только продержаться ради спасения чести кое-как еще зиму, но проживут ее гораздо лучше, совсем не так, как эту, набравшись опыта и приготовив все заранее. Их, однако, ждало еще новое, неизведанное и непредвиденное дело.
Лето было дождливое, и летом, где-то на переломе, начались женские измены — как дожди, однообразные и безостановочные, отнимавшие надежду на что-нибудь иное. Измученные, обозленные жены, чуть окрепнув в первые месяцы лета, мстили как могли за интеллектуальный обман, которым завлекли их сюда, и, словно предчувствуя новых детей, новые бессонные ночи, новые стирки и грязь, спешили взять хоть немного быстрого летнего счастья на теплой прелой лесной траве, совращая примером одна другую, наскоро меняясь мужчинами, подставляя мужьям своих подруг, и поспешно, на ходу придумывая ложь, которая была тем сложнее и несуразней.
Во вторую зиму женщины ходили беременные, но, кажется, не прекращали своих авантюр, и одному Богу было известно, от кого какие должны были быть дети. Тогда-то, оскорбленный, презирая до глубины души тех, кого он полтора года назад считал единственно близкими ему людьми, первым уехал Митя Каган, за ним летом — Григорий, а остальные прожили лето, осенью попытались отправить детей с женами в город, но там тоже надо было устраивать быт; начались скандалы с родителями, и вышло так, что еще одну зиму они все, главным образом женщины с детьми, мотались в город и обратно, вперед и назад, после скандалов и ругани, если не драк, и тут и там.
Переехав в Москву, они готовы были ненавидеть деревню, им было страшно вспомнить о ней, но, видно, что-то безудержно тянуло их туда, и следующим летом они сняли этот дом уже как дачу, на другое лето приехали снова; приезжали и зимой. Хозяйка по старой памяти пускала их за небольшую плату. Теперь, научившись зарабатывать деньги, они разохотились и даже поговаривали о том, чтобы купить этот дом (половину) себе в собственность. Старуха была согласна и уступала задешево, чуть ли не как дрова. Они уже договорились с сельсоветом и должны были вот-вот оформлять покупку, как вдруг дело по неизвестной причине застопорилось; зампредседателя, обещавший все сделать, стал бегать от них, и они не могли понять, где ошиблись.
С покосившегося крыльца без перил Мелик и Вирхов взошли в дом, в холодные сени с устоявшимся запахом керосинок. Не нащупав в темноте скобы, они потянули за отставший дерматин дверной обивки и перешли в другие, теплые сенцы, откуда слева вела крутая лестница на чердак, в мансарду, а дверь справа — в жилые комнаты. За нею были слышны детский плач и смех мужчины, подтрунивавшего над ребенком. Мелик, шедший впереди, наклонил ухо к двери:
— Это что же, Левка снова здесь?
— Кажется, да, — Вирхов в темноте наткнулся на него. Мелик трижды стукнул кулаком по косяку и дернул дверь.
— Это что, заперто?! — закричал он, встревожась, так как дверь не поддалась.
Он рванул еще раз, дверь отворилась. Они вошли в крошечную кухоньку, где беременная Ирина в замызганном переднике возилась у печки.
— Что, так постишься, что сил не стало? — спросила она, распрямляясь.
— А ты что в таких опорках ходишь? — огрызнулся Мелик, взглянув на ее ноги в разодранных и разрезанных валенках: у нее было варикозное расширение сосудов. — Смотри, как старуха скоро будешь.
— Ладно, иди, иди, — сказала она. — А ты, Вирхов, тоже хорош, подобрал себе приятеля.
Вся кухня была шириной в два шага. Дальше, через проем со снятой дверью и отброшенной сейчас, тоже замызганной занавеской, была комната, оттуда выглядывали сидевшие за столом гости: Ольга, Лев Владимирович и вчерашняя беленькая приблатненная девушка. Там был и еще кто-то.
Мелик уже вошел туда и, сняв пальто, бросил его на кушетку в углу; кроме стола, кушетки да тумбочки с радиоприемником, в комнате ничего больше и не было. Вирхов вошел следом. Под потолком горела лампочка без абажура. За непокрытым столом, где стояла лишь кастрюля с остатками супа, несколько граненых стопок и чашек да лежал прямо на столе искромсанный хлеб, сидели еще Григорий и сын Льва Владимировича, Сергей, с горлом, обмотанным шарфом. Дверь в другие комнаты была закрыта. Теперь она отворилась, и маленькая девочка с грязными босыми ножками появилась на пороге, щурясь на яркий свет.
Ольга, перегнувшись к ней, спросила:
— Тебе чего, Сашенька?
За дверью послышался стук еще одних детских ног, уже обутых; зареванный мальчик лет пяти — Леня, старший сын Ирины, высунулся оттуда и, схватив за руку, увел сестренку. Потом он вышел снова и, все так же хмуро оглядывая присутствующих глубокими, темными глазами с синими обводами вокруг, лег на кушетку, подперев голову рукой.
— А где прочие? — поинтересовался Вирхов.
Выяснилось, что Борис с Ольгиным племянником отправились в сельсовет узнавать насчет дома. С ними увязался и вчерашний именинник, утверждавший, что — по святцам — именины у него и сегодня тоже. Мелик удивился, что тот еще на ногах.
— Едва-едва, — сказал Сергей простуженно. — Я боюсь, что они его потеряют по дороге. Вы их не встретили? Их что-то долго уже нет.
— А именинника-то зачем пустили? — упрекнул Мелик. Ирина крикнула из кухни:
— Он, конечно, надеется, что ему удастся перехватить еще в магазине! У него рубль-то уж припасен!
Сын Льва Владимировича, Сергей, потупясь, сделал гримасу, изображавшую, что он улыбается. Здешние очень чтили его и то же самое — старшие. Он был способный лингвист, но его губило странное, несколько как бы заторможенное отношение к жизни, с немного печальным любопытством к элементарным, первичным, земным ее формам (Захар, конечно, уверял, что это
Мелик достал из своего и вирховского пальто, бесцеремонно стряхнув лежавшего на них мальчика, обе бутылки.
— Смот'рите, смот'рите! — закричал Григорий.
— Да, теперь напьемся, — заметил Лев Владимирович, посматривая на беленькую девочку.
— Если еще и те принесут, тогда — да. — Она курила и пускала дым кольцами.
За вчерашний вечер она поняла, что прежняя ее роль и повадка здесь не вполне подходят, ей хотелось быть уже другой и войти в эту компанию не приведенной для экзотики б…, а на равных с