груди раздавленный торт, возвращается «нах хаузе». Это двенадцатое число у нас, как день «икс». Я уж говорю жене: «Отнимай у нее пенсион. Ведь загнется прямо в Волге». Куда там! Палкой отбивается старушенция…»
«Склероза у меня как будто нет, но пенсии — тоже» — усмехается Павел Родионович. Второй час ночи. За стенкой зять клянется в любви жене Марка. Оказывается, завтра ешиботника выписывают из больницы, и через неделю они будут в Вене.
— Ленусь, у меня дар пророчества! Мы встретимся… Мы не можем навсегда расстаться. Увидишь, мы будем вместе, и даже очень скоро… — разливается зять.
«Господи, и охота ему врать на прощанье…» — вздыхает Челышев.
Но однажды утром пенсионного дня Машенька говорит отцу:
— Пап, тебе в проходнухе плохо. Перебирайся в отдельную. Гришек закончил роман.
«Какой роман? С Ленусь?» — усмехается старик, но вслух бормочет: мол, в проходной ему удобней. Там балкон.
— В проходной будет Светка. Пока она в школе, насидишься.
«Значит, снова сходятся…» — догадывается Челышев и настаивает:
— По-моему, в отдельной удобней вам.
— Нам удобней
— Тогда можно туда Светланку. Она хотела…
— Мало чего она хотела! Она и дубленку хочет. Откуда я возьму ей дубленку? — ворчит дочь, но старик понимает, что дубленку Машенька раздобудет. Перед Светланкой она столь же беспомощна, как старик перед Марией Павловной.
— Гришек, перетаскивайся, — кричит дочь, и Токарев стыдливо переносит в запроходную каморку книги, тетради, икону, простыни и рваные брюки.
— Видишь, тут лучше. И тахта — твоя, — морщится Мария Павловна, но старик ее лица не видит. Ему неловко, и он вздыхает:
— Неудачно ты, девочка, обменялась.
— Ужасно, папа, неудачно. Скверно. Даже не представляешь себе, как скверно. Гадко. Все гадко. Я сама гадкая… — Машенька вдруг тычется лицом в пиджак отца и плачет. Сколько мечтал об этом, и вот — пожалуйте… Но теперь старик напуган. — Ох, папа, все не так… И с тобой не так… Не надо было нам съезжаться. Разве ж я сквалыга? Просто жизнь собачья. За что ни бралась, все у меня выходило не в ту степь… А ведь не уродина, не дура. Говорили, способная. Говорили, завоюешь мир. Мужчины у тебя на посылках будут. А на самом деле я вкалывала на них, как негритянка… Отчего такая невезуха? Другие бабы и глупей, и уродливей, а их на руках носят. Чего мне не хватило?
«Женственности, — с горечью вздыхает про себя старик. — Всегда хотела настоять на своем, всех облагодетельствовать по-своему…»
— Вечно мне надо было вынь да положь, — будто слышит мысли отца Машенька. — Ждать и терпеть не умела. Ну что за дурацкая натура?! Вся жизнь прошла впопыхах: это не заканчивала, за другое принималась, и оттого ничего толком не успевала. Но ведь сколько на меня взвалили?! Сильная, вытянет. Посмотри на Гришека. Ангел! А ведь это я его тащу. Уже седой весь, а психология словно у юноши. Романтик. Подавай ему что-нибудь воздушное. Обычной жизни знать не желает. Даже денег зарабатывать не научился… Вот и разрываюсь я на всех, и никому от меня нету радости. Мама моей помощи не видела, и Витька, хоть женился, все равно какой-то заброшенный.
«При чем тут Витька? — недоумевает старик. — Чем худо Витьке? Мясо из рефрижераторов он ворует, а дачу ему оставила Бронька…»
— Заброшенный Витька… — плачет Машенька. — И ты, папа, тоже… Не хватило меня на всех. Выдохлась…
— Ну что ты, девочка?! Ты еще вон какая…
— Нет, папа. Скверны во мне, скверны мно-о-го! — рыдает Мария Павловна, и старик, утешая ее, чувствует подобие счастья, насколько это возможно вдовцу преклонных лет, лишенному угла и привычного уклада.
На этом чудеса не кончаются. Почтальонша приносит пенсию. Челышев кладет ее на потерявший былое сияние Женин холодильник. Но тут же в каморку врывается Машенька и возвращает отцу все двенадцать десяток.
Старик рад, что дочь разбогатела. Но теперь ему стыдно, что, боясь Машеньки, он не вручил почтальонше ее законного рубля. Впрочем, к чему омрачать такое доброе утро? И Челышев натягивает на ноги суконные, самолично когда-то купленные мокроступы «прощай молодость». Женя грозилась их выбросить, но не успела. Обычно она сама покупала старику обувь. Особенно хороши последние финские ботинки на белом меху. Но нынче в них ушел зять.
Экипировавшись куда легче, чем для балкона, Павел Родионович осторожно спускается по лестнице и медленно бредет незнакомой улицей, сосредоточенно ощупывая подошвами снег. Не дай Бог поскользнуться!
Сегодня Челышев полон любопытства к округе, к этому закудыкиному болоту, что, честное слово, ближе к Тьмутаракани, чем к Москве. Но почему-то эту местность влили в столицу и застроили разными — в крапинку и в шашечку, а то и просто серо-белыми пяти-, девяти- и двенадцатиэтажными коробками. Где-то должна быть названная по-чеховски «Чайкой» прачечная, куда старик, дабы не обременять Марию Павловну, несет рубахи. Затем — парикмахерская и продуктовый магазин. На первый раз достаточно. Все- таки совершается нечто вроде реанимации — воскрешение из полумертвых.
Но в стеклянном зале прачечной — духота, жарища, очередь часа на полтора, а под конец приемщица нагло кричит, что метки на воротнике (Машенька стирала в сердцах!) вытерлись, и четыре рубашки из пяти швыряет обратно. В парикмахерской потная сисястая девица, разя чесноком и чем-то еще, намекает подружкам: мол, клиент «негодявый». Небось, одни бритье и стрижка, а освежиться ни-ни…
«Действительно, морда у меня доисторическая, — с презрением смотрит старик в зеркало. — Словно по слабоумию побриться вспомнил, а помереть — забыл…»
Утомленный долгим обозрением своей внешности, Павел Родионович снова ползет по скользкому проспекту, который филоны-дворники и не думали посыпать песком. Страх сломать ноги переполняет старика, и он лишь чудом добирается до магазина.
В колбасном отделе хвост, в кондитерском — тоже, а в отгороженном винном закутке — давка, ругань: жадные трясущиеся руки суют через головы рубли и мелочь…
И снова скользкая улица, но теперь еще боязнь разбить бутылки и смять торт. Челышев не сладкоежка и торт купил только как вызов Филиному рассказу о долгожительнице: мол, какие мы ни какие, а до маразма нам далеко…
Однако он долго не может найти свой корпус. Как на грех, дома на его улице абсолютно одинаковые. Застревая на каждом полумарше, старик наконец взбирается на последний этаж, и такая прогулка ему тяжелей длинной войны.
— Гулена, — ласково укоряет отца Машенька, но по-прежнему на него не смотрит. «И мысли ее мимо меня…» — догадывается Павел Родионович.
Возвращается зять в новых челышевских ботинках. Он тоже сегодня странный, возбужденный, но не поймешь — от успеха или неудачи.
— Выяснил? — спрашивает Машенька. Токарев неопределенно пожимает плечами.
— Ладно, папа. Пока отдохни. Сегодня обедаем в большой комнате.
Старик вытягивается на широкой тахте. Сердце бьется чаще, чем даже осенью, когда дочь примчалась с телеграммой.
— Наверное, все же инфаркт… Проглядели эскулапы. На ногах перенес… — подражая интонации живчика Фили, шепчет старик.
«Не тушуйся, — отвечает непонятно откуда взявшийся палатный сосед. — Хуже, Пашка, не будет. Все остальное, как говорили древние — холоймес… Ты любимую женщину потерял. Жену. И плюй на все. Вылезай на балкон и плюй хочешь — вниз, хочешь — вверх, потому что Бога все равно нету. Неужели Он тебя, дряхлого, беспомощного, оставил бы сиротой да еще запихнул бы в эту клетку, как в камеру?!.»