начинание. Другие ведь уехать не могут. Рязань, Казань, Алтай, Калугу и прочее народонаселение вы с собой не вывезете. Не может все это двинуться из России. И ничего ваш отъезд в этой стране не переменит. Бабы по-прежнему будут рожать, маяться с неслухами-детьми, изводиться на казенной и домашней работе, набираться слухов в очередях и драться с пьяными мужьями. А мужики будут неутоленно пить, лаять советскую власть, по-детски мечтать о несбыточном и тоже никуда не уедут. Я вовсе не считаю, что Россия должна раскрыть глаза закосневшему в грехах Западу. Но как бы там ни было, эта страна многое повидала, и своим отъездом вы ее не перечеркнете. Она и не заметит, что вы исчезли…
Но Мария Павловна не слышит отца и нервно твердит:
— Ехать, папа, надо. Ехать. Вызов на четверых. Покажи, — велит мужу.
— Вот, Пашет… Без очков разберешь? — робеет зять. Ему неловко, что разговор начат в лоб. Надо было тестя исподволь подготовить. Все-таки старый человек.
Челышеву не хочется подниматься за очешником. Держа на отлете три твердых иностранных бланка, он с удивлением узнает, что неизвестная ему Ребекка Блюм искренне заинтересована в его судьбе:
«Настоящим обращаюсь к соответствующим компетентным Советским Властям с убедительной просьбой о выдаче моим родственникам разрешения на выезд ко мне в Израиль на постоянное жительство.
После многих лет разлуки и всего пережитого велико наше общее желание объединить наши семьи и жить в дальнейшем неразлучно.
Я и моя семья материально хорошо обеспечены и обладаем всеми средствами для предоставления моим родным всего необходимого со дня их приезда к нам».
— Впечатляет, — бормочет Челышев. Он расчувствовался. Еще бы!.. Чужая женщина, выдав себя за родню, не прочь позаботиться о старике. Он-то своим — Климу и Леокадии — ни разу не написал, и в Европе боялся с ними столкнуться… А эта Ребекка зовет к себе и предлагает помощь.
— Хорошая, видно, женщина, — говорит Челышев. — Неужели сядете ей на шею?
— Да это, Пашет, форма такая. Видишь, даже шрифт типографский… — зять краснеет.
— А я думал: всерьез…
Теперь старику стыдно, что на мгновенье поверил, будто он кому-то нужен.
— Поедем, папа! Где наша ни пропадала! — сквозь слезы улыбается Машенька. — Посмотрим, как люди живут. Ведь ничего не видели…
«Когда она успела захмелеть? Глупая… — хочет он образумить дочку. — Бежать, да еще в Израиль! А там Гришка тебя бросит ради этой Ленусь или Ленки».
— Девочка, ну что ты в Израиле потеряла, — бормочет старик, ощущая загрудинное жжение.
— Вы что, дед, их развести хотите? — настораживается внучка.
— Да мы, папа, не в Израиль! Неужели не понял? Мы — к Надьке… Пусть только попробует нам не помочь!
— Час от часу не легче… Ты в своем уме меня к: ней тащить?! И не подумаю… Зачем бумагу испортили? — тычет старик в глянцевитые бланки. — Без меня вас не выпустят, а я не поеду. Зря себя раскрыли. Ведь это — фик-си-ру-ет-ся! — Он отталкивает от себя сколотые листки. — Почему ты такая невезучая? — с горечью смотрит на дочь. — Все у тебя впопыхах. Не спросясь, навлекла на себя новые неприятности. Ведь это — как
— У нас есть еще… — мрачнеет зять, и старик, убеждается, что гражданин Израиля Вениамин Шнейдер считает своими родственниками только Токаревых Григория и Светлану, а также Челышеву Марию.
— Тогда в добрый час… — вздыхает Павел Родионович и за весь вечер не произносит ни слова. Новость переполнила старика, накачала обызвествленные сосуды и так раздула череп, что хоть стучи — никакого впечатления.
Приходит железнодорожник. Но Павел Родионович не замечает его и не слушает прожектов дочери, как бы исхитриться, чтобы Виктора прописали в этой квартире.
— Ничего не выйдет, — злорадствует зять. — Мы должны быть вне подозрений. А то придерутся, что жульничаем с жилплощадью.
— Но он — мой брат…
— Это безразлично.
— Я же велела выяснить! — раздражается Мария Павловна.
— А я узнавал насчет этих… — Токарев опасливо перекладывает оба вызова со стола на подоконник подальше от шурина.
— А вы не едете? — пропуская, как всегда, имя-отчество, спрашивает старика викинг.
— П-шш-л… — очнувшись, сипит старик и снова куда-то пропадает.
— Опять, Машка, он базарит. Спросить нельзя?..
— Может, поедем? — обнимает брата Машенька. — Страшно тебя оставлять.
— А чего! Я не пропаду. Мне много не надо. В руководство не лезу, — ухмыляется викинг, забывая, что даже не доучился в десятилетке. — Получу, Машка, твою хату, с меня и хватит. Вот у нас в поселке был чувак, деревня деревней, а тут встречаю его — уже начальник внешних сношений чего-то этакого. Дают, говорит, ему хавиру в пять комнат, а он, понимаешь, не берет. Две ванны и два сортира хочет. Не могу, мол, с домработницей одними удобствами пользоваться. А я — мальчик не требовательный.
— Не получишь ты ни черта, — сердится Токарев.
— А ну вас всех! — кричит Мария Павловна и тут же плачет. — Иди, Витенька… Я что-нибудь придумаю. Я добьюсь. Иди. Голова трещит…
Слепому видно, что дочка на пределе, но старик и сам выдохся.
— Коматозное состояние. Ухожу в невесомость… — шепчет он и с трудом добирается до тахты.
«Отщепенство начинается с почтового ящика, — торопливо писал Токарев в распадающемся гроссбухе. — Ни календарей ЦДЛ, ни приглашений на концерты и сборища книголюбов, ничего. Раньше эту макулатуру, не проглядывая, отправлял в помойку, а теперь ее вроде как не хватает. Пашет же вообразил, что все у меня распрекрасно. Не верит, что бросать его, дряхлого, больного, мне вовсе не просто… Да и выпустят ли? Мы повисли между землей и небом.
Что будет, если влетим в отказ или нас продержат хотя бы год? А Пашет решил: захотели — уехали… Не поинтересовался даже, что случилось в Союзе писателей, когда я пришел за характеристикой для ОВИРа. А ведь они учинили надо мной всамделишную гражданскую казнь…
Возможно, когда-нибудь я об этом напишу роман или повесть, а пока несколько слов для памяти.
…Двадцать московских секретарей неистовствовали, кто как мог. Одни кричали, что я стал диссидентом и в этом нет ничего неожиданного. Они догадывались, что именно этим я кончу. Когда я пытался возражать, что никакой внелитературной деятельностью не занимался, другие секретари кивали: да, вы не диссидент, вы — антисоветчик. Недаром они давно не встречают моих статей. Поэтому, прежде чем выдавать мне характеристику, надо проверить, что я пишу. Возможно, я переправил на Запад клеветнические материалы.
Я отвечал, что по-прежнему занимаюсь критикой, а если меня не печатают, то виноват вовсе не я. Нет, вы, — возражали мне, — ваши статьи отвергают именно потому, что они антисоветские.
Третьи обзывали меня сионистом, так как бросаю страну, осуществившую братство народов, ради сомнительного шовинистического государства, в котором угнетают арабов. (Не мог же я им сказать, что еду в Америку. Они лопнули бы от зависти, хотя сами туда катаются по два раза в год!)
Четвертые, в основном прежние друзья-приятели, с кем выпил цистерну водки, угрюмо допрашивали, кто такой Вениамин Шнейдер. Что-то я прежде не упоминал о подобном родственничке. Детей от моих первых браков они знают, старика-тестя — тоже. Но дети и Машин отец остаются в Москве. Какое же, простите, это воссоединение семей?! Самое настоящее разъединение!.. (А я не мог им сказать, что еду к родной сестре.)
Пятые улюлюкали: пусть себе уезжает. Нисколечко и не жалко. Выгоним
Шестые — это были секретари-евреи — особенно негодовали. Да как он смеет покидать родину!?