или не спит она. Как лицо ее было бледно, как глаза были широки, когда она внезапно появилась перед ним. Взгляды ее были печальны, нет — безумны, нет — страшны, они горели тоской, они жаловались, они призывали, они тлели от какой-то едва стерпимой мысли, это можно было увидеть даже при слабом свете костра.

Как сказала она тревожно: «Я пришла с вами проститься» — или это не она сказала, а Павел? Это он, Павел, извинился, что забыл проститься с нею на ночь, а она спросила, не холодно ли ему, — и ему разом стало холодно до смерти, как только она коснулась его плеча.

Она коснулась тихо, рука ее дрожала, это теперь он припоминает, теперь — не тогда, рука ее очень дрожала, когда она дотронулась до него и потянула за собой. Зачем она сделала это? Зачем звала? Зачем так долго молчала или не в силах была сказать слово? Или слова были таковы, что их нельзя было сказать?..

Ледяная дрожь вновь потрясает тело. Конечно, ему холодно, ему весь день было холодно, с тех пор как он чуть не скатился с лошади в пропасть, вот когда в душу его внедрился холод: когда к виску его что-то приникло, чужое и ласковое, ласковое, и опасное, и милое, как крыло мотылька, и греховное, как… Павел останавливается и смотрит беспомощно во тьму ночи.

«Греховное, как ее глаза».

И сейчас же вся душа его содрогается в протесте. Эти глаза грешные? Эти? Эти, синие как небо, синие как васильки? Сапфиры бесценные — что?

Нет, конечно нет, это не грех, не преступление, и не могут быть непорочно-сини глаза, отягченные грехом. Да и каким грехом? Кто сказал: грех? В чем он? В том, что она спросила, не холодно ли ему?.. Но ему в самом деле холодно, его дыхание прерывается, он стиснул зубы до боли в висках, чтобы они не разомкнулись, чтобы не мог он крикнуть, как страшно холодно и до смерти больно ему.

Но что это? Он стоит у ее палатки? Зачем он приблизился, зачем подошел, зачем стоит здесь и дышит, содрогаясь всем телом, когда может ее разбудить? Он хранить ее должен, охранять ее сон, он — для того, чтобы спасать ее от этого, а не затем, чтобы мешать ее сну. «Да не спит она, не спит, не спит!» — вдруг вскрикивает в нем кто-то отчаянным голосом, точно вырываясь на свободу. Может быть, он в самом деле закричал, или это в нем сердце крикнуло от боли, сердце, погибающее от чего-то нового, охваченное тем неведомым, что спасло его тогда на краю бездны — и… тут же погубило его.

Нет, нет, он, конечно, не крикнул, он только застонал, он отбегает прочь неверными шагами, а вот кто-то подходит к нему, приникает близко, смотрит в глаза, стремясь разглядеть что-то в них, во тьме синей, отравляющей ночи, и опять трепетно-холодными пальцами берет его за рукав и безмолвно тянет куда-то за собой к той бездне, у которой он утром был.

— Молчи, молчи, маленький… иди осторожно. Все спят.

61

И вот он идет с умершим, небьющимся сердцем, и впереди она, нет, нет, не она, а голая рука ее, белая, узкая, обнаженная по локоть рука.

Трава цепляется за его башмаки, как бы удерживая: «Стой, стой», вот острый куст хлестнул по лицу, хлестнул больно по щеке и глазу, и на несколько мгновений он как будто ослеп, но белая рука все тянет за собой безмолвно, и в той же синей темноте ночи он проходит за ней в какую-то теплую тьму и, точно запнувшись, ищет руками, а руки его ложатся на чьи-то колени, а колени эти опасны, бесстыдны и скользки, точно лишены покрывала. От этого дрожь нестерпимо больно пронизывает сердце, зубы его стучат и бьются, и сейчас же он чувствует, как рот его закрывают чужие, мягкие, пахнущие васильками уста.

— Тише, тише… мы не одни, не дрожи, маленький голубь мой.

Теперь он чувствует, что лежит на ковре, на чем-то мягком и теплом,

и рядом с ним те колени, которых он коснулся во тьме этой опасной, единственной, неповторимой ночи. Около шеи его — рука, узкая, прелестная, страшно чужая рука, и, почувствовав ее опасный жар или холод, он опять начинает дрожать, тело его бьется больно и приятно, и опять серебряный голос приникает к уху его:

— Тебе холодно? Холодно, мальчик невинный?

— Да, мне холодно, очень холодно, — шепчет он в ответ жалобно, его шепот прерывается все в той же сладостной лихорадке, и опять уста замыкают движенье его губ, и кто-то крепко прижимает его к себе, к мягкому, теплому, до смерти страшному, поддающемуся упруго и бесстыдно чужому гибкому телу.

— Не говори, мы не одни же, помни… приблизься еще… Слушай — никого? Будь осторожен… Теперь тепло?

«Теперь те-пле-е…» — хочет ответить Павлик, но зубы его снова смыкаются, и все тело, разом вспыхнувшее, поводится судорогой. Ах!

— Тише, она здесь… ты ее разбудишь…

Горячие с острыми ноготками пальцы настойчиво приникают к нему, и он пугливо отстраняется и поднимает как бы в защиту руку, но рука сейчас же клонится и ложится на что-то нежное, поддающееся, как лебединое крыло, а те, две чужие руки вдруг обвивают его больно и сладко, и он бьется в этих объятиях, желая крикнуть, заплакать и засмеяться, а одна рука уже вновь приникла к нему, и вот что-то сладостно в него вонзается, и он хочет броситься прочь, а отойти не может, он связан, и сдавленный и словно стыдный смех потрясает грудь. Не в силах овладеть смехом, содрогаясь частыми толчками, он смеется беззвучно, уткнувшись в рыжие волосы, пахнущие медом… Ему душно, щекотно, тревожно, нельзя вздохнуть, потом сладость, и боль, и ужас, и трепет одной судорогой потрясают его, и, раскинув руки, слабо вздохнув, он скатывается в бездну…

……………………………

— Никогда не ищи меня в городе, мы навсегда простились. Иди.

……………………………

Растерянный и ослабленный, поднимается Павлик. Он не понимает, что с ним, ему хочется смеяться и плакать — плакать больше, чем смеяться. И в то же время ощущение стыда, счастья и гордости, сладкого стыда и стыдной гордости потрясает его.

— Иди осторожно, голубок проснувшийся, хорошо ли было тебе?

— Да, хорошо.

— И жалко было? И хорошо, и стыдно, и жалко?.. Так никогда больше не будет в жизни, запомни это. Теперь иди, больше мы не увидимся никогда.

— Но как же… как же…

С чувством боли, счастья и жалости приникает к ее устам. Как пахнут ее губы, опасно и сладостно, как больно, горько и трепетно жмутся к нему: ведь расстаются они навсегда…

— Иди.

……………………………

Вот и кончилась первая юность Павлика, кончилась вот так. За ней стояла, маня всеми силами темной земли и света, другая юность — юность познания добра и зла.

КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ

МЛАДОСТЬ

1

Как от смертной болезни, бежал Павлик из деревни, где познал он волшебное зло…

Он чувствовал себя приниженным, обманутым, оскорбленным; казалось ему, что тело его в грязи, и в то же время чувство гордой радости, жуткого счастья прокатывалось по сердцу. Случилось что-то особенное и важное, сознавал он. Он вступил в жизнь, сделался участником жизни, раньше же был только зрителем ее.

Эмма! Вот было волшебное слово, в ту ночь ему и ненавистное, и звучавшее всеми чарами волшебства. Он готов был смеяться и плакать, молиться и богохульствовать, предаваться священной грусти и браниться последними словами, какие только знал. Зачем пришел он к ней и зачем ушел и расстался? Зачем познала она его и зачем велела уйти навсегда и не искать ее в городе — на всю жизнь?

Вы читаете Целомудрие
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату