бабушки о занятиях, сонно и апатично обедал и со сладкой тоской ждал вечера — часа свидания с Лэри.
Все три недели они виделись каждый вечер — так изобретательна была на свидания эта странная, манящая девушка, так умело обставляла их, что Павлик только дивился, и покорялся, и как зачарованный вздыхал, и с утра начинал думать о вечере, о том моменте, когда они останутся с Лэри наедине.
— Помни, что ни ты, ни я ничем друг с другом не связаны, — говорит Лэри, сидя с Павликом в той же красной комнате, в которой они встретились в первый раз.
Лэри устраивала свидания и в ресторанах, и в отдельных кабинетах загородных уголков, раз даже привезла Павла в избушку сторожа на шоссе, но все-таки чаще всего забирались они в эту красную комнату, где было и безопаснее, и удобнее всего.
— Я признаю только увлечение, только наслаждение жизнью, и ты будь же таким. Как долго будет оно длиться, не знаю и прошу тебя только об одном: чтобы в это время никого не было у тебя.
— Да что вы… — удивленно шептал Павлик. Он никак не мог решиться сказать кузине «ты» и глядел на нее изумленно, не как на что-то высшее, а как на особенное, не похожее ни на что, сотканное исключительно из греха.
— Пока я с тобою — ты ни к кому не приближайся… как расстанемся — делай что хочешь.
— Да нет же, нет, — растерянно твердил Павел — такими странными казались ему ее слова. — Я же совсем ни о ком не думаю, я думаю только об одном: отчего это вы — такая… Как могло это быть… так… что вы. богатая. барышня…
И никакой философии мне не надо, — оборвала Лэри и смеялась. — Ты видишь меня — и довольно. Видишь, какая я есть, — и бери.
Распластав в воздухе бесстыдные тонкие руки, развив волосы, блистая порочными глазами, она подходила к нему, и покрывала своим грехом, и исполняла душу и тело сладким страхом, опасением, тоскою и радостью.
— В этом жизнь — и живи! — как зачарованный слушал он вкрадчивый шепот.
Сладкими духами веяло от ее волос, шеи и груди. Это в самом деле был сотканный из золота цветок греха, и так больно и радостно было расставаться с ней наутро.
Она уходила словно равнодушная и тупая, не способная ни к какой мысли, ни к жалости, ни к стыду, а он часто, оставаясь один, думал об этой странной девушке-женщине, какой он до сих пор еще не встречал.
«Больная ли она, развратная или помешанная?» — растерянно думал он, и мысли его бессильно никли и стыли, будучи не в состоянии разрешить загадки, и оставалось и всплывало на душе только ощущение больное и сладкое, сладкое, как отрава, угар или вино.
И все ее принимают и целуются с ней как ни в чем не бывало, и она сама часто сидит и церемонно отвечает и ведет беседу в обществе, а вот вечер — и преображается из воспитанной светской девушки в удушающую пороком змею и оплетает, охватывает чувствами, которых нельзя изобразить.
Порою на званом рауте у бабушки, сидя в уголке, Павлик ловил на себе взгляды Лэри, четко и чинно ведущей беседу с генеральшами о приемах и выездах, о свиданиях с важными людьми. Так благородны и порядочны были слова кузины, так сдержанно-пристойны и воспитанны были ее суждения, что голову Павла внезапно посещала мысль, что ничего того, ночного, не было, что это плод его воображения, что это только сон, угар, хмель, что ему неизвестна эта тонкая, воспитанная девушка с утомленным личиком, но вот обращались на него ее улыбающиеся взгляды, непонятные никому, явные только Павлику, те взгляды, какими она светила ему там, в грешном и сладком уединении вечера или ночи, там, где были тесно сдвинуты тяжелые гардины, где двери были наглухо заперты, где блистали беззвучно и немо лампы и зеркала.
«Ах!» — говорил себе изумленно и подавленно Павлик. Сердце его начинало таять, на висках реял холодок, знакомая сладостная дрожь охватывала тело… и нестерпимо хотелось ему двинуться к ней, двинуться и коснуться ее знакомой ему руки или плеч, но змеиный, колдующий взгляд в то же мгновение изменялся, становясь пустым, поверхностным, любезно-равнодушным и холодным, и мерно шли с тех преступных, уединенно ласкавших губ внешние светские, высокоприличные и благовоспитанные французские слова, и довольно внимали им бабушки-генеральши.
Так закружился в вихре жутких грешных и сладостных переживаний Павел, что забыл даже о главном в своей жизни — о «Лесном стороже». Эти три недели, в которые прочитывал его рассказ старый мастер из «Русских ведомостей», употребил Павлик на нечто не имевшее достаточных наименований, во всяком случае, на суетное, мелкое, и когда прибыл по почте серый редакционный конверт, на заголовке которого стоял штемпель газеты, вид его был для Павлика не менее эффектен, чем взрыв динамитной бомбы. Он плавал в сфере совершенно иных переживаний — и вот конверт, говорящий, что на свете существует еще нечто, и притом весьма серьезное, — редакция почтенной профессорской газеты, откуда Павлика, несомненно, выгонят с треском, и что будет ему за все содеянное, также вполне несомненно, поделом.
Со страхом и трепетом вскрывал Павел дрожащими руками конверт редакции. Маленький печатный листок выпал из него, там не было ничего ни печального, ни радостного, ни веселого, ни страшного. «Просят зайти в редакцию в часы приема от 3 до 4» — стояло на бумажке холодно и бесстрастно. Павлик много раз переворачивал записку, посмотрел на свет, больше ничего не открывалось. Сердце его вздрагивало беспомощными толчками. Так стыдно было именно в, это время ощущать за спиною гору грехов. «Конечно, возвращают рукопись, отсылают «Лесного сторожа» по принадлежности, не лучше ли было во избежание срама оставить рукопись на память любезному секретарю и обходить редакцию другими переулками?»
Так билось сердце, так в висках стучало, что следовало выйти из дома на свежий воздух. Били часы половину второго. Самое лучшее забраться куда-нибудь в садик и там отдышаться, и обдумать, и уж во всяком случае не идти на коварный редакционный зов.
С Арбатской площади проходит по Никитскому бульвару Павел. Мальчишки гаркают, продавая черешню, им нет никакого дела, что в редакции забраковали «Лесного сторожа»; этот мороженщик, который облизывает здесь на скамье для чистоты свои ложки, несомненно, самое счастливое в мире существо, ему не приходила никогда в голову сумасбродная мысль описывать какого-то лесного сторожа, он облизывает свои ложечки и потом предложит покупателям сладкой замороженной воды с простоквашей — в этом был основательный смысл, во всяком случае, более основательный, чем сочинение повести из жизни сторожей.
Так яростно и огорченно шагал Павлик, что остановился лишь тогда, когда уперся в газетную тумбу. Он находился в Чернышевском переулке, в том самом, где только что присудили к уничтожению одного из «Лесных сторожей», которых, несомненно, в этот переулок приносят десятками от трех до четырех ежедневно и которые мирно доживают свои дни в редакционных корзинах…
Надо было бежать опрометью прочь от опасного места, а ноги, влекомые чуждой силой, шли к самому опасному месту во всей Москве; любопытство ли было это, манящий ли страх перед пропастью или «воля провидения», как писалось в старинных романах, — только замиравший от страха Павлик не приближался к невзрачному домику с доской на двери, желая бежать прочь, а сам приближался, сердце его уж не билось, глаза смотрели угрюмо, и заломило в груди, когда взялся он за медную скобку двери.
Дальнейшего Павел не помнит. Несомненно, что мимо швейцара, похожего на инспектора, он поднимался по некрасивой каменной лестнице. Несомненно, что он открыл старую коричневую дверь и очутился в комнате, заставленной книжными шкафами с круглым столом посередине. Несомненно, что он не только увидел любезного секретаря редакции, но даже говорил с ним о чем-то, называя свою фамилию. И еще было несомненно, что секретарь смотрел на Павла каким-то недоверчивым взором. «Присядьте», — сказал он ему и вышел, и было также несомненно, что Павлик тут же присел на деревянный стул.
Проходили минуты, похожие на вечность, а в мрачной комнате стояло грозное немое молчание. Раза два на отдаленные звонки пробегали по комнате редакционные мальчики в ситцевых рубашках, скрываясь в узком коридоре, над дверью которого было написано: «Посторонних просят не входить». Это были счастливейшие из смертных, эти мальчики, они не писали сочинений, они обращались с редакторами запросто, подавая им стаканы чая с лимоном, они могли лицезреть великих людей без малейшего ущерба своему самолюбию: в их головах не зарождались честолюбивые проекты — рассказывать всему миру о лесном стороже, они смотрели на вещи гораздо проще, они…
Старческий голос выводит из задумчивости студента.