оранжевыми тряпками, а посередине смастерил помост с дыркой. Просунул туда свою голову, получилось три головы. И все жители могли подходить и задавать вопросы. Они и подходили, едва ли не выстроились в очередь. При этом Дубосарский отвечал совершенно серьезно, без стеба, что даже как-то неожиданно для такого художника.

Вот и Мореухов сегодня работал такой говорящей головой. Не хватало оранжевого буддийского одеяния, да и публика, если честно, подкачала: две (полу)пьяные девицы, мордочка той, что пониже, страдальчески морщится, похоже, она сейчас блеванет, а та, что постройнее, все еще зачарованно смотрит на Мореухова и спрашивает: А вот ты мужчина, вот ты скажи: мужикам – им чего от баб надо? Мореухов уже открывает рот, чтобы, как Дубосарский, откровенно ответить: Нам всем нужна любовь, – но вдруг ему становится противно. В самом деле, думает он, что я выкаблучиваюсь, словно какой-то современный художник? Зачем я говорю высокие слова напоказ, под две тысячи грамм, даже без закуски? Мне что, вообще все равно, кому вещать, кому лапшу вешать, кому на мозг капать? Двум прошмандовкам, юным алкоголичкам, красногубым мокрощелкам? Вечная любовь? Что за чушь я несу, пусть я даже во все это верю, но все равно – что за чушь? Кому я это говорю, тоже мне, святой Франциск, все на продажу, пейзаж после битвы, пепел и алмаз, стыд и срам. Смотри хотя бы, с кем пьешь! Еще про искусство с ними поговори, про Вонга, блядь, Кар-вая, еще задай им сам какой-нибудь вопрос, спроси, например: что я здесь делаю, а? Поговори, поговори, пока они допивают твою водку!

Он отбирает у кудрявой бутылку, поспешно делает последний глоток, швыряет об асфальт, звон стекла, руки скрючивает судорогой, рот раскрывает в крике: Пизда нам от вас нужна, бляди, а вы что думали? Вечная любовь? Давай, сука, задери юбку, покажи дырку, а ты, толстуха, стань на колени, открой ротик, отсоси разик, – и Мореухов уже начинает расстегивать ширинку, а та, что пониже, клонится к земле, будто и в самом деле собирается стать на колени, но внезапно дергается и блюет прямо в лужу. Вода сразу разносит остатки непереваренного обеда по мостовой, словно обломки кораблекрушения.

Вот тебе и минет, думает Мореухов, с размаху целит пятерней в лицо, попадает по уху, выкрикивает: С днем рожденья, сука!

28. 1975 год. Московская элегия

Пыльный вечер, московское лето, семьдесят пятый год. Больничный двор и две фигуры: сразу видим огромный живот, словно воздушный шар, спрятанный под платьем, словно бутон цветка, словно… впрочем, нет, не так. Попробуем иначе:

УГАСАЛ БЕСКОНЕЧНЫЙ ВЕЧЕР ПЫЛЬНОГО МОСКОВСКОГО ЛЕТА,

когда Александр Михайлович Мельников осторожно вел серебристого ангела с большим животом через широкий больничный двор. Маленькая моя девочка, думал он, придерживая за острый локоток Лёльку Борисову, маленький мой ангел, я ведь так и знал, что поведу тебя в роддом, беременную, покрасневшую, подурневшую, но все такую же прекрасную, набухшие грудки, вeнки, выступающие на ногах, хвостик светлых волос, выбритая щелка между ног, норка, в которую мне уже никогда не забраться.

Лёля шла, осторожно переступая, прислушиваясь к толчкам внутри, не замечая, как темнеет синева и где-то вдали последний отблеск заката золотит московское небо. Ей хотелось, чтобы при этом в голове складывались волнующие поэтические строки, но, как назло, ни одной не приходило в голову.

Для героини романа о поздних шестидесятых – ранних семидесятых Лёля нетипична. Она, конечно, богема, пишет стихи, все такое, но она не плакала, когда танки вошли в Прагу, не спала со всеми великими московскими джазистами, скульпторами, врачами, писателями – и никто бы не заподозрил, что она стучит, потому что стучать ей было не на кого и незачем. Поэтому в одну палату к ней – чтобы отразить эпоху – мы положим Милку Плещееву, Ленку Белоусову, Аньку Бормашинер и всех прочих красавиц поколения поздних шестидесятых, которые – воображаем мы – внезапно одновременно решили: пора завести потомство, пора осчастливить чадами похотливых мужиков, козликами скачущих из одной постели в другую, пора, мой друг, пора. Ах, красавицы уходящей эпохи, проституточки, студенточки, стукачки!

И вот мы вздыхаем в поисках жанра, а тем временем Александр Михайлович Мельников глядит на светящиеся окна роддома и, тоже вздохнув, уходит в сгустившиеся сумерки.

Ночь опускалась, ночь опускалась…

НОЧЬ ОПУСКАЛАСЬ

на московский двор, на пыльные стволы лип, опускалась под крики доминошников за столом, под шум телевизора в раскрытом окне, опускалась на Танечку Мельникову, которая осторожно открывала скрипучую дверь подъезда. Автомобиль, еле слышно шурша, вылез из подворотни. Шаг, еще один. Звонок в дверь – и вот на пороге возникает монументальная фигура Джамили Тахтагоновой.

– Доченька, – говорит она.

Танечка Мельникова падает заплаканным раскосым лицом на материнскую грудь, и тут же начинает рыдать трехлетняя Эльвира, которая не понимает, куда они поехали так поздно ночью, почему мама тащит тяжелый чемодан и тянет ее за руку, а вот теперь всхлипывает у бабушки на груди.

Отставной подполковник МГБ Василий Шанцов прилип к дверному глазку. Да, конечно, как бы мы обошлись здесь без гэбистских сук, старых палачей? Вот и не обошлись. Не беда, что по сюжету ему нечего тут делать, вот же он, стоит у глазка и бормочет: «Ага, бросил тебя муженек-то. Нечего было шастать, нечего было нос задирать. Мать, мол, героиня войны, снайперша. Знаем мы этих снайперов, что татары, что чечены. Проверить еще надо бы – не из Крыма ли. Проверить еще надо бы – в кого она там стреляла, старая карга».

А молодая татарочка очень даже ничего, думает Шанцов. Ишь как плечики вздрагивают. Кровь так и пихает в основную жилу.

ТЕРПЕТЬ ВСЕ ЭТО НЕ БЫЛО УЖЕ СИЛ.

Постоять несколько минут в тишине. Сохранить хотя бы остатки человеческого достоинства. Не смотреть на короткую записку на столе, на опустевшие полки в шкафу. Я снял телефонную трубку, набрал номер тещи.

– Алло, – сказала Таня простуженным голосом.

– Танька, это я.

Бросила трубку. В пустой квартире гудок разносился как сирена скорой помощи.

Я прошел в родительскую комнату – мать с отцом были в Сочи, – порылся в шкафу и достал бутылку «Столичной». Зачем-то внимательно прочитал этикетку, посмотрел на знакомый среднерусский пейзаж, сердце России, настойка живой воды, заглянул внутрь, затем встряхнул, сделал первый глоток – и сразу вернулась молодость, одушевление предметов, предчувствие любви и дикие ритмизированные сны,

ТАИНСТВЕННЫЕ, КАК ЮНОШЕСКИЙ ОНАНИЗМ

Татьяна, Танечка, татарчонок мойтрамвайный скрежетв стуке каблуковскупые фонари над проводамигде сброшен я, как будто с парашютомв Европы ночь, в мою любовь к тебея помню – поднимала свою блузкучулок спускала, обнажала ногутаким макаром подготовив бегствокуда теленка своего гоняля ночь за ночью, здесь, на раскладушкеи все, что было раньше, уходилоя забывал о Лёльке и о Васея помнил только Эльку и тебя

Где же ты, моя родная, далекая и нежная, безбрежная, кромешная, раскосая без просыпу, грудки-незабудки, дочки-сосочки

стой, стой, остановись: ты только что похоронила этого человека, пусть он и не был тебе слишком хорошим отцом, – нечего делать из него дурака и графомана. Оставь свои неумелые стилизации, дрянной плагиат, неуместную пародию. Это все-таки стыдно, о мертвых.

Пусть будет просто:

Где же ты моя родная, далекая и нежная? Таня, Танечка, зачем ты оставила меня?

К черту стихи. Оставь попытки воображать далекий 1975 год,

Вы читаете Хоровод воды
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату