– У тебя пепельница есть? – спросил он.
– Посмотри на подоконнике, – сказал Волков.
Не вставая со стула, Кожамкулов вытянул шею и посмотрел в сторону окна.
– Нету там ничего.
– Тогда стряхивай сюда, – сказал Волков. – В блюдце. Я все время в блюдце стряхиваю.
Они немного помолчали. А потом вдруг Гали Кожамкулов стал рассказывать Волкову про себя: про то, как учился в школе морской авиации, как Героя получил, как в пятидесятых годах тоже попал под сокращение, как его отстоял командующий ВВС округа и как уже потом сам Кожамкулов обиделся и уволился из армии. Сейчас бы, конечно, этого не случилось, а тогда сплеча рубили – самолеты списывали, летчиков увольняли… Очень тогда обиделся Кожамкулов.
– Тебе сколько? – спросил Волков.
– Я уже старый, – ответил Кожамкулов. – У меня внук скоро будет. Сорок четыре мне… Выйдешь из больницы, что думаешь делать?
Волков неопределенно хмыкнул.
– В цирке выступать будешь? – спросил Кожамкулов.
– Смогу, так буду.
– А если не сможешь?
– Не знаю.
Кожамкулов закурил новую сигарету и не мигая уставился на Волкова:
– Вот что. Сможешь – не сможешь, зачем тебе цирк? Ты не мальчик. Зачем тебе кувыркаться! Люди смотрят, а мужчина кувыркается, как петрушка. Нехорошо. Не к лицу. Мужчина ведь… И потом, как ты можешь жить так? Ты же авиатор.
– Когда это было!.. – усмехнулся Волков.
– Когда бы ни было. Ты сколько летал?
– Шесть лет.
– Шесть лет! Как же ты мог забыть? Три дня нельзя забыть, а ты шесть лет забыл! Я не говорю – садись за штурвал, шуруй по газам, лети. Я говорю – давай работать в авиации. Диспетчером будешь. Все рейсы в твоих руках. А заведешься – и подлетнуть можешь. Я тебе сам вывозные дам. И климат у нас лучше. Тумана нет, сырости нет. В горы ходить будешь. Ты не молчи. Ты думай…
Будто Волков и не думал. Будто он сам никогда не хотел из цирка уйти. Но не потому, что мужчине не к лицу кувыркаться на людях. Что Гали понимает в цирке? Что он смыслит в том, чему Волков отдал тринадцать лет жизни?! И за тринадцать лет Волков таких, как этот, десятки видел. Для них что цирк, что театр, что художник, что писатель – все несерьезно, баловство одно. А вот то, что они делают, – это да! Это необходимо. И судят вкривь и вкось обо всем, о чем понятия ни на грош не имеют. Разговаривают с актерами ласково-пренебрежительно, водку с ними охотно пьют, на ты легко переходят, а потом в компании презрительно хвастают: дескать, помню, сидели мы с Мишкой таким-то (называют фамилию известного артиста). Ну чудик! Начнет представлять – живот надорвешь!.. Легко живет, собака. Ему бы в нашем котле повариться!
И все врет: и то, что «представлял Мишка», и то, что «легко живет, собака»… Врет без зазрения совести. Да нет. Не врет, пожалуй. Скорее всего убежден в этом свято, купечески.
Лучше бы врал…
Шесть лет авиации, видишь ли, нельзя забыть, а тринадцать лет цирка можно? А что ты знаешь про цирк? Про репетиции изнурительные, про ежедневную победу над собственным страхом, про восторг, радость неописуемую, когда трюк получился! Два года не получался, а вот наконец получился, и сам черт тебе не брат!.. А про ахиллесовы сухожилия, которые в холодном майеже рвутся пистолетным выстрелом и двадцатилетнего акробата-прыгуна в одну секунду делают инвалидом третьей группы, знаешь?
А тебе партнер на ночь горячие ванны для рук делал каждый вечер? Потому что суставы опухают, пальцы в кулак не сжимаются, ложку не держат…
А мордочки детей на воскресных утренниках ты видел? Когда они визжат от хохота, замирают от ужаса, ахают… Ты им снился когда-нибудь?
А про трагедии стареющих цирковых тебе что-нибудь известно? Когда полетчик-вольтижер полжизни репетирует тройное сальто, и, пока он молод, оно у него не получается, потому что опыта не хватает, а к тридцати пяти годам, набравшись этого самого опыта, воспитав в себе нечеловеческое чутье и реакцию, вдруг понимает, что ему так никогда и не сделать это тройное сальто. Пришел опыт – ушла молодость. Покинули полетчика бешеная скорость вращения, бездумная храбрость, неутомимость, которые так необходимы для выполнения тройного сальто. И не сделает он его уже никогда. Потому что ничего в жизни не дается даром.
– Что с тобой? – спросил Кожамкулов. – Врача позвать?
Волков не ответил.
– Я за доктором сбегаю… – сказал Кожамкулов.
Уж если уходить из цирка, так не из презрения к нему, не из жалости к себе. Вот если ты вдруг понял, что торчишь здесь, как по шляпку вбитый в стену гвоздь, – ни вперед, ни назад (вернее, только назад), – тогда уходи. Уходи и будь благодарен цирку за то, что он подарил тебе эти тринадцать лет…
Или другое. Если ты любишь женщину – чужую жену, если пути-дороги ваши постоянно скрещиваются и ты живешь непроходящим страхом, что однажды вас соединят в одной программе с ней и с ее мужем, что каждый день вам придется здороваться и прощаться, поддерживать незначительные разговорчики и вспоминать не то, что хочется, – уходи. Не мучай ее, не трави себя – уходи. Это чужая семья, и ты не имеешь права хотя бы одного человека этой семьи делать несчастным. Уходи…