— Если ты застрелишь этого медведя, то уж тогда органист конечно отдаст за тебя сестру, — поясняет он, — потому что тогда ты сразу сделаешься всеми уважаемым человеком. Это ведь не простой медведь, и всякий считал бы за честь подстрелить его.
Он сам вкладывает в руки пономаря ружье, заряженное пулей из серебра и колокольной меди, отлитой на колокольне в четверг ночью, в новолуние. Он не может побороть в себе чувства зависти оттого, что кто-то другой, а не он застрелит огромного лесного владыку, старого медведя с Гурлиты.
Пономарь прицеливается. Но боже мой! Он делает это так, словно собирается убить не большого медведя, идущего по полю, а Большую Медведицу, которая высоко в небе ходит вокруг Полярной звезды. Раздается такой оглушительный выстрел, что он слышен повсюду, вплоть до самой Гурлиты.
И странное дело: хотя пономарь целился как будто совсем не в него, медведь был убит наповал. Вот что значит целиться серебряной пулей! Непременно попадешь прямо в сердце медведя, даже если целишься в Большую Медведицу.
Не понимая, что произошло, со всех дворов сбегаются люди. Никогда ни один выстрел не гремел с такой силой и не будил такого эха. Все превозносят пономаря, потому что большой медведь был сущим бедствием для здешних мест.
Прибегает и маленький Фабер. Но оказывается, что майор Фукс жестоко обманулся. Хотя пономарь окружен всеобщим почетом и избавил от опасности коров Фабера, но нельзя сказать, чтобы маленький органист был хоть немного растроган или благодарен. Он не раскрывает пономарю своих объятий и не приветствует его как зятя и как героя.
Майор грозно хмурит брови и гневно бьет ногой, — его возмущает подобная низость. Он пытается втолковать этому алчному и бессердечному человечку, какой подвиг совершил пономарь, но от волнения начинает заикаться и не может произнести ни слова. И мысль, что он бесполезно сам отказался от чести убить большого медведя, приводит его в ярость.
Для него все это просто непостижимо; он считает, что человек, совершивший подобный подвиг, достоин любой, самой прекрасной невесты в мире.
Пономарь с несколькими парнями отправляются точить ножи, чтобы свежевать медведя, остальные расходятся по домам и ложатся спать, один только майор Фукс остается возле медведя.
Тогда он еще один раз отправляется в церковь, отпирает дверь, лезет вверх по узким лестницам, пугая спящих голубей, и опять оказывается на колокольне.
А потом, когда под наблюдением майора с медведя сдирают шкуру, у него в пасти находят пачку ассигнаций в пятьсот риксдалеров. Трудно сказать, как попали туда эти деньги, но ведь медведь-то был не простой, а так как его убил пономарь, то и деньги, конечно, принадлежат ему.
Когда весть об этом разносится по всему селению, маленькому Фаберу наконец делается понятно, что за подвиг совершил пономарь, и он объявляет, что ему очень лестно назвать его своим зятем.
В пятницу вечером, побывав на пирушке у пономаря по поводу удачной охоты, а потом на обручении в доме у органиста, майор Андерс Фукс возвращается в Экебю. Он едет с тяжелым сердцем: его не радует ни то, что давнишний враг его наконец повергнут, ни великолепная медвежья шкура, которую подарил ему пономарь.
Может быть, он печалится при мысли, что маленькая, изящная юнгфру будет принадлежать другому? О нет, не это печалит его. Его удручает то, что старый одноглазый лесной владыка убит, а ему так и не довелось выстрелить в него серебряной пулей.
Он добирается до кавалерского флигеля, где кавалеры сидят у огня, и, не говоря ни слова, расстилает перед ними медвежью шкуру. Не подумайте, что он поведал им о своем приключении. Лишь много времени спустя кое-кому удалось добиться от него правды, как все произошло на самом деле. Но он никому не сказал, куда скряга пастор из Брубю прятал свои сокровища, и тот, быть может, так никогда и не обнаружил пропажи.
Кавалеры внимательно разглядывают шкуру.
— Хороша шкура, — говорит Бейренкройц. — Интересно, что заставило этого малого пробудиться от зимней спячки? Или, может быть, ты подстрелил его в берлоге?
— Он был убит в Бру.
— Он все-таки не такой крупный, как наш медведь с Гурлиты, — замечает Йёста, — но, впрочем, и этот не маленький.
— Нет, будь он одноглазым, — говорит Кевенхюллер, — я непременно подумал бы, что ты убил самого старика, но ведь у этого на шкуре нет никаких следов ран, так что это не наш медведь с Гурлиты.
Фукс проклинает себя за глупость, но затем на лице его вновь сияет улыбка, отчего оно даже хорошеет. Выходит, значит, что от того выстрела убит не их большой медведь со скалы Гурлита!
— Господи боже, как ты милостив! — восклицает он, благоговейно складывая руки.
Глава девятая
АУКЦИОН В БЬЁРНЕ
Как часто нам, молодым, приходится удивляться рассказам стариков.
— Неужели же дни вашей юности проходили в ежедневных балах и непрерывных увеселениях? — спрашивали мы их. — Неужели вся ваша жизнь состояла из сплошных приключений? Неужели же в те времена все дамы были молоды и прекрасны, а всякий праздник кончался похищением одной из них Йёстой Берлингом?
Тогда почтенные старцы качали головами и принимались рассказывать про жужжание прялок и шум ткацких станков, про хлопоты в кухне, про стук цепов на току и рубку леса; но это продолжалось недолго, и вскоре они вновь садились на своего любимого конька. Вот к парадному крыльцу подъезжают сани, вот кони мчатся по темным лесам, увлекая за собой сани с беззаботными молодыми людьми, — все те же картины веселья в вихре танца, под звуки скрипок. Страсти бешено носились по берегам длинного, узкого Лёвена, сокрушая все на своем пути. И грохот от этой неистовой скачки разносился далеко вокруг. Лес дрожал, злые силы бушевали на свободе, пылали пожары страстей, неистовствовали водовороты, голодные дикие звери рыскали повсюду. Под копытами этих восьминогих коней, под копытами страсти тихое счастье рассыпалось в прах. И где только ни появлялся этот шумный кортеж, там сердца мужчин вспыхивали диким пламенем, а бледные женщины в ужасе покидали свои дома.
Мы, молодые, слушали затаив дыхание, охваченные ужасом и в то же время счастливые. «Что за люди! — думали мы. — Нам таких уже не видать».
— Разве люди тех времен никогда не рассуждали, не думали о своих поступках? — спрашивали мы.
— Ну конечно думали, — отвечали старики.
— И все же не так, как мы, — настаивала молодежь.
Но старики не понимали, что мы имеем в виду.
А мы, мы думали о всепоглощающем самоанализе, об этом удивительном духе, успевшем вселиться в нас. Мы думали о нем, о его бесстрастном, ледяном взоре и длинных костлявых пальцах, о том, что он уже прочно обосновался в самом темном углу наших душ и безжалостно разрывает на куски все наше существо, подобно тому как старухи раздирают на лоскутья обрывки шелка и шерсти.
Кусок за куском раздирают его длинные костлявые пальцы, превращая наше «я» в кучу лоскутьев; все наши лучшие чувства и сокровенные мысли, все наши слова и поступки — все это подвергается тщательному исследованию, изучается и разрывается на куски под бесстрастным взором его ледяных глаз, а беззубый рот его при этом насмешливо улыбается и шепчет: «Взгляни, ведь это лоскутья, одни лишь лоскутья».
Но и в те далекие времена была одна женщина, в душу которой проник этот дух с бесстрастным ледяным взором. Он неотступно стоял на страже ее поступков, насмехаясь над злом и добром, понимая все и не проклиная ничего, допытываясь, исследуя, терзая и парализуя движения сердца и отравляя лучшие порывы ее души своей насмешливой улыбкой.
В душе прекрасной Марианны жил дух самоанализа. Она ощущала его бесстрастный ледяной взор, его саркастическую улыбку на каждом шагу, при каждом слове. Ее жизнь превратилась в театральное представление, на котором она сама была единственным зрителем. Она не жила, не страдала, не радовалась, не любила, она только исполняла роль красавицы Марианны, а самоанализ неустанно следил