перелом и он больше не может любить ее?
— Йёста! — сказала она. — Разве я была эгоисткой, когда бежала за майором в Шё? Я прекрасно знала, что там была оспа. Да и разве приятно было бежать в мороз по снегу в тонких бальных туфлях?
— Любовь живет любовью, а не услугами и благодеяниями, — сказал Йёста.
— Так ты хочешь, чтобы мы стали чужими друг другу, Йёста?
— Да, я хочу этого.
— Йёста Берлинг очень непостоянен.
— Это я уже слышал от многих.
Он был холоден, и невозможно было его отогреть; но сама она была, по правде говоря, еще холоднее. Дух самоанализа в ее душе снова насмешливо улыбался, глядя на ее попытки изобразить из себя влюбленную.
— Йёста! — сказала она, пуская в ход последнее средство. — Я всегда была к тебе справедлива, даже если тебе иногда и казалось, что это не так. Я прошу тебя: прости меня!
— Я не могу простить.
Будь у нее настоящие, искренние чувства, она сумела бы покорить его. Но она лишь играла, изображая страсть. Ледяные глаза самоанализа насмешливо улыбались, пока она пыталась продолжать свою роль. Она не хотела потерять его.
— Не уходи, Йёста! Не уходи таким озлобленным! Подумай о том, какой некрасивой я стала! Никто теперь не полюбит меня.
— Я тоже не люблю тебя, — сказал он. — Придется и тебе смириться с тем, что твое сердце будут топтать. Чем ты лучше всех остальных?
— Йёста, я никогда не любила никого, кроме тебя. Прости! Не покидай меня! Ты единственный, который может спасти меня от самой себя.
Он оттолкнул ее.
— Ты говоришь неправду, — сказал он с ледяным безразличием. — Я не знаю, что тебе от меня нужно, но я вижу, что ты лжешь. К чему ты хочешь удержать меня? Ты так богата, что в женихах у тебя недостатка не будет.
С этими словами он ушел.
Едва он закрыл за собой дверь, как глубокая тоска и беспредельная скорбь овладели сердцем Марианны.
Любовь, дитя ее сердца, вышла из того угла, куда ее загнали ледяные глаза. Она пришла, желанная, когда было уже слишком поздно. Теперь она появилась, неумолимая и всемогущая, а ее пажи, скорбь и тоска, несли за ней шлейф ее королевской мантии.
Теперь, когда Марианна поняла наконец, что Йёста Берлинг покинул ее, она испытывала щемящую боль, настолько мучительную, что едва не потеряла сознание. Она прижала руки к сердцу и в течение многих часов просидела без слез, не сходя с места, борясь с печалью.
Теперь страдала она сама, а не кто-то другой, не актриса. Это она страдала.
Зачем ее отец приехал и разлучил их? Ведь ее любовь не умерла. Она лишь ослабела после болезни и потому не чувствовала, насколько ее любовь сильна.
О боже, боже, как могла она потерять его! О боже, как поздно она прозрела!
Он, только он был единственным, кто владел ее сердцем! От него она могла стерпеть все что угодно. Его жестокость и злые слова могли лишь вызвать у нее чувство покорной любви. Если бы он прибил ее, она бы подползла к нему, как собака, и стала бы целовать ему руку.
Она взяла перо и бумагу и принялась лихорадочно быстро писать. Сперва она писала ему о своей любви и тоске. Потом она молила не о любви, а о сострадании. У нее получалось нечто вроде стихов.
Она не знала, что ей делать, чтобы хоть как-нибудь облегчить эту глухую боль.
Она закончила и подумала, что если он прочтет эти строки, то должен поверить, что она любит его. Почему бы ей не послать ему то, что написано для него? Завтра она непременно ему отошлет, и тогда он, конечно, вернется к ней.
Весь следующий день она провела в сомнениях и в борьбе с самой собой. То, что она написала, казалось ей таким неудачным и глупым. В ее стихах не было ни рифмы, ни размера, это была всего лишь проза. Он будет просто смеяться над такими стихами.
В ней проснулась также и гордость. Если он ее больше не любит, то унизительно умолять его о любви.
Временами голос рассудка подсказывал ей, что она должна быть довольной, порвав с Йёстой и избегнув тем самым многих неприятностей, которые могла бы повлечь за собой их связь.
Однако боль ее сердца была столь ужасна, что чувство в конце концов одержало верх. Через три дня после того как она распознала свою любовь, она вложила стихи в конверт и написала на нем имя Йёсты. Однако они так и не были отосланы. Прежде чем ей удалось найти подходящий случай для передачи письма, она услыхала о Йёсте Берлинге много такого, из чего стало ясно, что пытаться вернуть его слишком поздно.
Но сознание, что она не отослала стихов, пока еще было не поздно вернуть его, отравляло ей жизнь.
Вся ее боль сосредоточилась в одном: «Если бы я не медлила столько дней, если бы я сразу послала письмо...»
Слова, обращенные к Йёсте, помогли бы ей вернуть счастье или по крайней мере настоящую жизнь. Она была уверена, что эти слова привели бы его обратно к ней.
Страдания, однако, сослужили ей ту же службу, что и любовь, — они сделали из нее цельного человека, способного полностью отдаться как добру, так и злу. Бурные чувства переполняли теперь ее душу. Ледяной взгляд и насмешливая улыбка самоанализа были не в силах заглушить их. Несмотря на то, что она была безобразна, многие любили ее.
Но говорят, она никогда не могла забыть Йёсту Берлинга. Она тосковала о нем так, как тоскуют о разбитой жизни.
Ее бедные стихи, которые когда-то ходили по рукам, теперь уже давно забыты. Исписанные мелким вычурным почерком листки успели пожелтеть, а чернила выцвесть, но и сейчас, когда я смотрю на них, они кажутся мне очень трогательными. В эти бедные слова она вложила тоску целой жизни, и я повторяю их с ощущением смутного мистического страха, словно какая-то таинственная сила скрыта в них.
Прошу вас, прочтите и подумайте о них. Кто знает, какое бы действие оказали они, если бы были отосланы. Они были достаточно насыщены страстью, чтобы свидетельствовать об истинном чувстве. Может быть, они сумели бы вернуть к ней йёсту.
Они так трогательны и волнующи своей неловкой бесформенностью. Да и к чему им быть иными. К чему оковы рифм и размера, хотя и грустно думать, что их несовершенство воспрепятствовало тому, чтобы их отослали вовремя.
Прошу вас, прочтите и полюбите их. Они были написаны в минуту отчаянья.