Царьков еле успел поймать ее за отворот пальто. Девчонка завизжала и принялась вырываться.
— Пусти, козел! Пусти!
Редкие прохожие поскорее переходили на ту сторону площади, чтобы, не дай Бог, не оказаться втянутыми в историю. Девочка визжала, как свинья, низко, нечеловечески, ничего женского не было в этом вое, и Царьков уже с вожделением оглядывался в поисках патрульного «уазика». Но «уазика» так и не образовалось, а Ольга вдруг затихла, ткнулась грязным лицом в его куртку и разрыдалась. Шапки у Ольги не было, и Царьков видел, как в сальных волосах копошится вша.
Спустя час, давясь и обжигаясь сваренным из пакетика супом, Ольга сидела на кухне Царькова и рассказывала ему свою историю. Рассказывала она плохо, сбивчиво, то и дело пропуская важные факты и порой совершенно не понимая связи между событиями, но цепкий аналитический ум Яши Царькова почти безошибочно угадывал произошедшее.
После того как их с матерью выкинули из приемной Молодарчука, к ним действительно приходили от Ковальского и предлагали деньги: пятьсот долларов. Мать не согласилась и сказала, что поедет в Москву жаловаться, и в тог же вечер напилась. Она пила дня три без просыпу, не появляясь на работе, а когда на четвертый день Оля вышла во двор, она опять увидела там Олега Ковальского с дружками.
— Что, сучка, жаловаться вздумала? — сказал Ковальский. — Не тебе, шобла рабочая, на нас вякать.
Ковальский и его дружки снова затащили ее в какую-то квартиру и пустили по кругу. Чтобы ей было веселей, ей вкололи какой-то наркотик, судя по всему, афродизиак. Что было дальше, Ольга помнила плохо. Она только помнила, что очнулась спустя неделю на матрасике в двухкомнатной квартире, которую толстая хохлушка снимала под бордель. Хохлушка объяснила ей, что Ольгу вроде бы продали. Она забрала у Ольги паспорт и сказала, что здесь ей будет хорошо, что сильно обижать ее не будут и что за обслуживание клиентов она всегда будет получать травку и даже немного денег.
Ольга к этому моменту плохо соображала, что с ней делают. Она почти постоянно кололась и не возражала против мужчин. «Крышей» у борделя служили менты, и однажды из подслушанного разговора Ольга поняла, что она попала сюда потому, чтобы у Олега Ковальского не возникло никаких проблем. Если бы ее мать или она сама действительно поехали в Москву, то — какой смысл?
Куча людей подтвердила бы, что Ольга — законченная наркоманка и подрабатывает проституцией с тринадцати лет, и ясно, что это просто кто-то из ее клиентов, бандит или иная шваль, попросили малолетнюю проститутку написать заяву на сына первого заместителя начальника областного управления.
Два дня назад Ольга сбежала из квартиры и попыталась уехать из города, но на вокзале ее замели менты — кто-то из них за это время успел побывать у нее в клиентах. Менты не сдали девочку обратно хозяйке, а посадили ее в обезьянник и приспособили для общего пользования, а иногда выпускали на вокзал к клиентам. Выручку они забирали, а взамен немножко ее кормили и давали травки.
Менты били ее и издевались, а три дня назад пьяный дежурный, у которого никак не вставал, с досады вогнал ей между ног пластиковую бутылочку из-под минеральной воды.
Ольга говорила все это тихим, совершенно безразличным голосом, и Царькову было ясно, что девочка эта не будет бороться, что ее сломали, и сломали навсегда, — да и то правда, что тут можно было сделать? Она, к примеру, может пойти на городской канал «ТСТ», дружественный Колунову, и рассказать свою историю, но даже «ТСТ» поостережется использовать эту историю в разгар взаимного оплевывания. Потому что, действительно, Ковальский немедленно разъяснит, что Колун заплатил за этот репортаж малолетней наркоманке, а при чем тут его высокоморальный сын?
Ольга схлебала две тарелки супа, и съела полкило сосисок, а потом ее всем этим вырвало, и Царьков отправил ее из туалета в ванную — мыться.
Когда она вернулась, опер, неподвижно глядя в закопченное ночью окно, курил одну дешевую сигарету за другой. Ольга положила ему руки на плечи, и когда он обернулся, он увидел, что старый халатик на девочке распахнулся, обнажая маленькие, с абрикос, груди и черную застарелую царапину под ребром. Царьков невольно перевел глаза вниз и увидел, что бедра девочки изнутри покрыты синяками.
— Яков Иваныч, спасибо вам большое, — сказала девочка, — и можно мы займемся любовью попозже? Я очень устала.
Царьков вынул сигарету изо рта.
— Запахнись. И ложись спать.
Царьков курил на кухне довольно долго — до тех пор, пока Ольга не заснула в единственной комнатке его квартиры на видавшем виды двуспальном диване. Убедившись, что девочка спит, Царьков посидел еще немного, щелчком отправил бычок в раковину, неторопливо собрался и отправился в облУВД.
В кабинете заместителя Молодарчука, Станислава Ковальского, горел свет, и из-за неплотно прикрытой двери слышались взрывы хохота. Это удивило Царькова — обычно начальство на работе не задерживалось.
Яков толкнул дверь и вошел внутрь. В кабинете было людно и пьяно. На столе стояла большая двухлитровая бутыль виски, и вокруг нее, как цыплята вокруг курицы, расположились бутылки и бутылочки поменьше. Прямо поверх документов красовались изрядно опустошенные тарелочки с ветчиной и сыром, и толстый, красноносый капитан Родин с хохотом воздевал тучный кулак, в котором были зажаты несколько спичек.
Ковальский разочарованно рассматривал целую спичку, которую он только что вытянул.
— Присоединяйся! — весело сказал капитан Родин.
— А на что игра? — спросил Царьков.
— На шлюху Колуна. Певичку.
— Ее сейчас привезут, — сказал Ковальский.
— Почему? — спокойно уточнил Царьков. Ковальский плотоядно чмокнул.
— Торговля наркотиками, — сказал он. — У нас есть два свидетеля. И сама наркоманка.
Царькову очень нравилось, как поет Мирослава.
— Я не слыхал, чтобы она кололась, — сказал Царьков.
— Нет, так будет, — расхохотался Ковальский. Царьков помолчал, и в этот момент в кабинет просунул нос Санька Синицкий.
— Яш, тебя, — сказал он, — какой-то мужик насчет кефира.
Яков Царьков задумчиво оглядел натюрморт с бутылками и спичками. Пожал как-то криво плечами и вышел из кабинета.
Было уже около часу ночи, но в особняке Колуна никто не ложился спать. В креслах около потрескивающего камина сидели несколько самых близких друзей Колуна, из числа тех, что начинали с ним вместе в подворотнях и у ларьков. Да и то сказать друзей у Колуна в последнее время стало меньше, и первыми куда-то пропали жирные чиновники, развлекавшиеся за счет Колуна в «Радуге», и всяческие директора, знакомившиеся с ним уже в областной Думе.
Только один из этих директоров сидел в гостиной — Герман Лашкевич, бывший одноклассник и троюродный брат Колуна. Лашкевич построил в Тарске свою, совершенно независимую от Колуна торговую империю и несколько лет отказывался общаться с родственником, а вот теперь, в самый печальный для Семена момент, внезапно заявил, что менты творят беспредел.
Мирославы в гостиной не было. В дверь просунулся охранник с сотовым телефоном в руке, кивнул Лашкевичу и сказал.
— Это Сайко.
Лашкевич поднялся, взял телефон и вышел. Ни у кого из присутствующих сотовых с собой не было, все боялись, что сотовый в режиме ожидания может прослушивать разговоры.
Лашкевич вернулся, отдал мобильник охраннику и сел в кресло.
— Завтра губернатор подает запрос о снятии депутатской неприкосновенности, — сказал Лашкевич, — похоже, он разжился пленкой от Спиридона.
— Это его сторожевой пес добыл, — добавил один из бригадиров, — гебешник, Кононов. Он у Жечкова спец по этим делам.
— Семен, тебе надо уехать из страны, — сказал кто-то сбоку.
Руки Колуна безжизненно лежали на подлокотниках кожаного кресла.