с лесной орех. Мы собирали их килограммами и даже пытались (правда, безрезультатно) делать из них вино. Что касается грибов, мы находили и нормальные белые, у которых был аппетитный, вполне съедобный вид, и еще какие-то, почти такой же формы и с тем же запахом, но другого цвета, большего размера и тверже.
Никто из нас точно не знал, ядовитые они или нет, но как можно было их не сорвать, оставить гнить в лесу? Удержаться мы не могли, тем более что не ели досыта и еще не забыли освенцимский голод. Он сидел в нашем сознании и требовал, чтобы мы не упускали ни единой возможности поесть, набить желудок до отказа. Набрав этих грибов в большом количестве, Чезаре стал их варить по неведомому мне рецепту, а именно с добавлением водки и купленного в деревне чеснока, чтобы «убить все яды», как он выразился. Потом он сам их поел, правда немного, и предложил поесть другим, тоже понемногу, чтобы свести риск до минимума и иметь к следующему дню исчерпывающую статистику. Наутро он обошел комнаты и с необыкновенной вежливостью опросил всех, кто накануне ел неизвестные грибы:
— Как самочувствие, сестра Эльвира, ночь прошла хорошо? Как здоровье, дон Винченцо? Крепко спали? — и на каждого бросал пристальный оценивающий взгляд.
Все были живы и здоровы, это означало, что грибы не опасны.
Более ленивым и богатым незачем было самим ходить в лес, чтобы добыть дополнительное питание. Очень скоро между деревней Старые Дороги и нами, обитателями Красного дома, установились оживленные торговые отношения. Каждое утро появлялись крестьянки с корзинами и ведрами, садились на землю и часами неподвижно сидели в ожидании покупателей. Даже когда начинал накрапывать дождь, они не уходили, а лишь закрывали юбками головы. Русские предприняли несколько попыток прогнать их, вывешивали пару раз объявления на двух языках, грозя обеим сторонам серьезными неприятностями, но потом, как обычно, плюнули на все, и торговля продолжалась своим чередом.
Среди крестьянок были старухи в традиционных стеганых куртках, платках и набивных юбках и молодые в легких ситцевых платьях, с голыми ногами, смешливые, бойкие, не нахальные, но независимые.
Кроме грибов, черники и малины женщины торговали молоком, творогом, яйцами, курами, зеленью и фруктами, а в обмен брали рыбу, хлеб, табак, любую, даже ветхую и рваную, одежду или материю и, естественно, рубли, если они еще у кого-то сохранились.
Очень скоро Чезаре всех их уже знал, особенно молодых. Я часто ходил с ним к этим русским женщинам, чтобы понаблюдать за торгом. Что говорить, удобно, если при заключении сделки партнеры говорят на одном языке, но, строго говоря, это не обязательно: оба и так понимают друг друга. Поначалу один еще может не уловить, насколько велико у другого желание купить или соответственно продать, но он определяет это быстро и с большой степенью точности по выражению лица, жестам, тону реплик.
Вот Чезаре одним прекрасным утром появляется на рынке с рыбой. Он ищет и находит Ирину, свою ровесницу и приятельницу, которую уже успел окрестить за ее обаяние Гретой Гарбо и даже подарил ей карандаш. Ирина держит корову и продает
Теперь очередь Чезаре возмущаться. Он размахивает рыбой (но осторожно, чтобы ее не повредить), поднимает ее вверх с таким усилием, будто она весит не меньше двадцати килограммов.
— Это тебе не рыбешка, а большущая рыбина, — говорит он и, держа рыбу уже горизонтально, проводит ею перед носом Ирины от головы до хвоста, а сам при этом, закрыв глаза, глубоко втягивает воздух, словно наслаждается ароматом.
Улучив момент, когда глаза Чезаре закрыты, быстрая, как кошка, Ирина выхватывает рыбу у него из рук, откусывает ей начисто голову своими белыми зубами и со всей силой швыряет скользкое обезглавленное тело в лицо Чезаре. Потом, не желая нарушить дружбу и деловые отношения, она наполняет молоком кастрюлю на три четверти, это полтора литра. Ошеломленный Чезаре бормочет утробным голосом:
— Ты что, спятила? — и, пытаясь защитить свое мужское достоинство, добавляет еще несколько непристойных слов.
Потом он забирает кастрюлю с молоком и оставляет Ирине рыбу, которую она тут же съедает.
С прожорливой Ириной нам впоследствии пришлось столкнуться еще, причем при обстоятельствах, для нас, латинян, шокирующих, а для нее, судя по всему, обычных.
На полпути между деревней Старые Дороги и Красным домом находилась общественная баня, без которой не обходится ни одна русская деревня. В этой бане мылись день русские, день итальянцы. В просторном деревянном помещении имелись две длинных каменных лавки и большое количество глубоких цинковых тазов разного размера. Из кранов на стенах текла без ограничения горячая и холодная вода, а вот мыла не хватало, его очень экономно выдавали в раздевалке, и делала это Ирина.
С ножом в руке она стояла у столика, на котором лежал брикет сероватого вонючего мыла. Мы раздевались, сдавали одежду в дезинфекцию и, совершенно голые, выстраивались в очередь к столику Ирины, относившейся очень серьезно и ответственно к возложенной на нее задаче: наморщив от напряжения лоб и по-детски высунув язык, она отрезала от брикета ломтик каждому желающему помыться. Худой получал ломтик потоньше, а упитанный — потолще. Вряд ли так было положено, скорее, Ирина руководствовалась при распределении мыла бессознательным чувством справедливости. И ни один мускул на ее лице ни разу не дрогнул при виде посетителей в столь неприличном виде.
После бани надо было получить продезинфицированную одежду, и тут нас поджидал еще один сюрприз: когда мы пришли в баню первый раз, нам сказали, что одежду из камеры каждый должен забирать сам, между тем температура в прожарке около ста двадцати градусов. Мы растерялись. Русские — народ железный, нам не раз приходилось в этом убеждаться, мы же совсем из другого теста, мы там изжаримся. Нашелся один смельчак, вошел туда, и оказалось, что это совсем не так страшно, нужно только соблюдать определенные правила: не входить мокрым, помнить свой номер, перед дверью набрать побольше воздуха, в камере не дышать и все делать быстро, а кроме того, не прикасаться ни к каким металлическим предметам.
Продезинфицированная одежда представляла собой любопытный феномен: вши лопались и деформировались; эбонитовые самопишущие ручки, забытые в карманах обеспеченными постояльцами Красного дома, безнадежно портились, потому что колпачок прилипал намертво; огрызки свечей плавились и въедались в ткань; яйцо, оставленное для эксперимента в кармане, лопнуло и превратилось в твердую массу, впрочем еще съедобную.
А два русских банщика совершенно спокойно входили в эту огнедышащую пасть и выходили из нее живыми и невредимыми, как мифические саламандры.
Так вяло, однообразно и беззаботно, словно длинный отпуск, проходили дни в Старых Дорогах среди вновь обретенной природы, и лишь время от времени их омрачали горькие мысли о доме.
Бесполезно было допытываться у русского командования, когда и каким маршрутом мы вернемся домой и что нас ждет в ближайшем будущем, — они и сами знали не больше нашего. Впрочем, мы получали от них вежливые и терпеливые ответы, один другого глупее, бессмысленнее и страшнее: нет поездов, вот- вот начнется война с Америкой, скоро нас отправят работать в колхоз, обменяют на русских, находящихся в заключении в Италии. Они сообщали нам все эти несуразицы без раздражения, без ненависти, а даже с какой-то нежной заботливостью взрослых, пытающихся утихомирить детей, которые задают слишком много вопросов. В глубине души они не понимали нашего нетерпеливого желания вернуться на родину: разве нас тут не кормят, заставляют работать или нам негде спать? Чем нам плохо в Старых Дорогах? А как же они, солдаты Красной армии, четыре года воевавшие и победившие в этой войне? Они же не жалуются, что не могут пока вернуться домой!
Но они все-таки возвращались — постепенно, беспорядочно, мелкими разрозненными группами.