Зрелище русской демобилизации, которое мы успели застать еще в Катовицах, наблюдалось и здесь, но уже в другом виде: не в поездах, а по шоссе перед Красным домом возвращались с запада победители. Колоннами и поодиночке, часто босиком, закинув за спину сапоги, чтобы сохранить их целыми на долгом пешем пути, в военной форме и без формы, с оружием и без оружия, шли они, подбадривая себя песнями и молча, с опущенными головами. Одни несли на плечах мешки или чемоданы, другие самые невообразимые вещи — мягкие стулья, торшеры, медные кастрюли, радиоприемники, часы с маятником.

Кто-то ехал в повозке, кто-то верхом, а кто-то на мотоцикле; мотоциклисты проносились стаями с адским грохотом, на бешенной скорости. Проезжали облепленные со всех сторон людьми американские грузовики, в основном «доджи», некоторые тянули за собой прицепы, тоже забитые до отказа. У одного такого прицепа было всего три колеса, а вместо четвертого торчала деревянная колода. Колода при движении волочилась по земле, и по мере того, как она стиралась, ее спускали ниже, чтобы прицеп не потерял равновесия. Как раз перед Красным домом у прицепа лопнуло второе колесо, и те, кто в нем сидел, человек двадцать, спрыгнули на землю и сбросили прицеп с дороги, после чего с криками «ура» взяли приступом и без того переполненный грузовик, который вскоре исчез в пыльном облаке.

Двигались по дороге и другие, более необычные транспортные средства — тракторы, почтовые фургоны, немецкие городские автобусы с еще сохранившимися указателями берлинских маршрутов. Многие были сломаны, их тащили за собой другие машины или лошади.

К началу августа характер этого разнородного движения начал постепенно меняться: все меньше было видно машин, все больше лошадей, и вот уже через неделю они шли по дороге сплошным потоком. Лошади из оккупированной Германии десятками тысяч проходили перед нашими глазами ежедневно, в плотном облаке слепней и мошкары, усталые, потные, голодные, подгоняемые ударами кнутов и криками погонщиц. Растрепанные, измученные жарой девушки, на каждую из которых приходилось не меньше, а то и больше сотни голов, шли пешком или ехали верхом без седла, упираясь голыми ногами в лошадиные бока. Вечером они сгоняли лошадей с дороги, чтобы те попаслись и отдохнули до утра, а с рассветом гнали их дальше. В табунах были и тяжеловозы, и рысаки, и мерины, и кобылы с жеребятами, и старые, еле передвигавшие ноги клячи, и даже ослы. Мы вскоре заметили, что погонщицы их не пересчитывают и даже не замечают, когда какое-нибудь обессилевшее, охромевшее животное сходит с дороги во время дневного перегона или остается в лесу после ночевки. Одной больше, одной меньше, какая разница, их и так вон сколько!

Для нас же, почти забывших вкус мяса за восемнадцать месяцев, разница в одну лошадь могла иметь очень даже существенное значение. Охотничий сезон открыл, разумеется, Веллетриец. Однажды он пришел к нам рано утром, забрызганный кровью с головы до ног, еще продолжая сжимать в руке допотопное орудие убийства — рогатину с острым осколком гранаты на конце, привязанным кожаными ремешками.

Взглянув на лошадь своими глазами (от Веллетрийца мало чего удалось добиться, он не силен был рассказывать), мы пришли к выводу, что Веллетриец спас животное от мучений. Лошадь явно до этого билась в агонии: с пеной на губах, с раздутым животом, она лежала на боку, и под ее копытами, которыми она, видимо страдая от боли, била по траве, образовались глубокие коричневые борозды. Но мы все равно ее съели.

После этого появились и другие охотники; эти, действуя по двое, уже не довольствовались больными и слабыми, а выбирали самую упитанную лошадь, уводили ее из табуна в лес и там убивали. Обычно они делали это на рассвете: один набрасывал тряпку лошади на глаза, а другой перерезал горло.

Это было время немыслимого изобилия: конина для всех, бесплатно, ешь, сколько хочешь. За убитую лошадь охотники брали всего-навсего две-три пачки табака. По всему лесу, а в дождливые дни даже в коридорах Красного дома и в каморке под лестницей можно было видеть мужчин и женщин, занятых приготовлением огромных порций мяса с грибами. Если бы не эта конина, нам, бывшим узникам Освенцима, еще долго бы пришлось восстанавливать силы.

Командование не придавало никакого значения творившемуся у него под носом разбою. Только один раз русские вмешались и применили санкции, это случилось, когда лошадиный поток стал слабеть, конины поубавилось, а цены на нее поползли вверх. Одному из бывших уголовников пришло в голову открыть в одном из многочисленных чуланов Красного дома самую настоящую мясную лавку. Такая инициатива то ли по санитарным, то ли по моральным соображениям русским не понравилась. Виновника публично изругали, назвали чертом, паразитом, спекулянтом и отправили в карцер.

Это не было слишком строгое наказание: в карцере по каким-то таинственным соображениям (возможно, по заведенному давным-давно порядку держать заключенных по трое) полагалось в день три пайка, причем не имело значения, сидят ли девять человек, один или ни одного, все равно три. Поэтому самозваный мясник, евший в течение положенного ему десятидневного срока за троих, вернулся жирным, как свинья, и в отличном настроении.

Каникулы

Так получилось (и это было в порядке вещей), что, когда мы утолили физический голод, нас стал терзать голод другого рода, еще более сильный: не только тоска по дому, с которым мы, вполне естественно, связывали будущее, но еще более настоятельная, острая потребность в человеческих контактах, умственной и физической работе, в новых разнообразных впечатлениях.

Жизнь в Старых Дорогах, которую можно было бы назвать едва ли не отличной, если относиться к ней как к неожиданным каникулам, дающим возможность отдохнуть какое-то время от тягот и лишений, начинала угнетать нас именно потому, что вынуждала к безделью. Не выдержав, многие уходили искать себе занятий и приключений в других местах. Речь в данном случае шла не о побеге, ведь лагерь не имел ограждения, не охранялся, учета людей русские не вели или вели кое-как; кто хотел уйти — просто прощался с друзьями и уходил. Кое-кто уходил далеко, добирался до Одессы, до Москвы, даже до границы и находил, что искал, узнавая города и людей, библейское гостеприимство простых крестьян, короткую любовь, терпя голод, страдая от одиночества; некоторых сажали под замок в глухих деревнях, подвергали всегда одинаково дурацким допросам в советской полиции. Почти все вернулись назад в Старые Дороги, потому что, хотя вокруг Красного дома и не было колючей проволоки, западные границы охранялись зорко и преодолеть их оказалось невозможно.

Они возвращались и покорялись существованию в этом лимбе, в этом круге первом. Северные летние дни очень длинные: в три часа уже рассветает, а темнеет только в девять или в десять вечера. Походы в лес, еда, сон, опасное купанье в болоте, одни и те же разговоры, планы на будущее — всего этого было мало, чтобы убить время нашего ожидания и освободиться от тяжести, которая с каждым днем все сильнее сдавливала сердце.

Наши попытки сблизиться с русскими были почти безрезультатны. Те из них, кто говорил по-немецки или по-английски, демонстрировали нам вежливое безразличие, часто обрывали разговор на полуслове, словно подозревали подвох или боялись, что за ними следят. Отношения же с восемнадцатилетними солдатами или местными крестьянами складывались проще, но возникали языковые трудности, вынуждавшие прибегать к примитивным формам общения.

Шесть часов утра, но яркий солнечный свет прогоняет остатки сна. С кастрюлей картошки, организованной Чезаре, я направляюсь в ближайший лесок, туда, где протекает ручей. Здесь, где дрова и вода под боком, мы облюбовали себе место для готовки, и сегодня моя очередь мыть кастрюлю и варить картошку. Разжигаю на трех камнях огонь и вдруг вижу неподалеку русского, который готовится заняться тем же. Спичек у него нет, он подходит ко мне и, насколько я понимаю, просит огня. Крепкий, приземистый, с азиатскими чертами лица, без гимнастерки, он держится не очень уверенно. На поясе военных штанов у него болтается штык.

Я подаю ему горящую лучину, он берет ее, но не отходит, а смотрит на меня с настороженным любопытством. Думает, что я украл эту картошку? Сам хочет у меня ее украсть? А может, я ему не нравлюсь или он принимает меня за кого-то еще?

Оказывается, дело в другом. До него доходит, что я не говорю по-русски, это задевает его за живое. Если взрослый нормальный человек не говорит по-русски, значит, он просто не хочет говорить, зазнаётся,

Вы читаете Передышка
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату