считает выше своего достоинства отвечать на вопросы. Но он не настроен враждебно, напротив, он готов протянуть мне руку помощи, спасти меня от моего, не имеющего оправдания, невежества, ведь русский язык такой простой, на нем все говорят, даже дети, которые еще не умеют ходить. Он садится рядом. Я продолжаю беспокоиться за свою картошку и не спускаю с нее глаз, но он, судя по всему, озабочен только одним: помочь мне наверстать упущенное. Его не волнует, хочу я учиться или нет, главное, что он горит желанием научить меня своему родному языку.
Впрочем, учитель из него никакой. Он нетерпелив, объяснять не умеет, требует только одного — чтобы я следил за его объяснениями. Пока речь идет об отдельных словах, у нас получается неплохо, меня даже занимает эта игра. Он показывает на картошку и говорит: «
Я вскакиваю и бегу к Красному дому, бросив картошку на произвол судьбы, но через несколько секунд слышу у себя за спиной дикий хохот: оказывается, это была шутка.
На следующее утро, в тот же час, на том же месте, я становлюсь свидетелем необычной сцены: кучка итальянцев обступила русского моряка. Он очень молодой, высокого роста, живой, энергичный. Моряк «рассказывает» случай из своей военной жизни. Поскольку он знает, что слушатели не понимают его языка, то объясняется другими доступными ему способами, возможно, даже более для него привычными, чем слова: мимика его лица, отмеченного ранними морщинами, постоянно меняется, глаза и зубы сверкают; он прыгает, жестикулирует, словно исполняя сольный танец, полный экспрессии и очарования.
Вдруг моряк останавливается, распрямляется, роняет нож. Грудь его вздымается, глаза затухают. Взгляд блуждает по земле, словно ищет и не находит окровавленных трупов. Потерянный, опустошенный, он словно впервые замечает нас, и его лицо озаряется детской застенчивой улыбкой.
А вот совсем другая, по сей день оставшаяся таинственной история, история с Лейтенантом, чье имя (возможно, не случайно) мы так и не узнали. Лейтенант был молодой человек, щуплый, со смуглым, всегда мрачным лицом. По-итальянски он говорил превосходно, хотя и с русским акцентом, который, впрочем, вполне мог сойти и за какой-нибудь диалектальный. По отношению к нам он, в отличие от остального русского начальства, не проявлял большого сочувствия и внимания. Разговаривать мы могли только с ним, поэтому атаковали его вопросами: где он так научился говорить по-итальянски? как оказался здесь? из-за чего нас уже четвертый месяц после окончания войны удерживают в России? мы заложники? про нас забыли? почему нам не разрешают писать в Италию? когда мы вернемся домой?… На все наши прямые вопросы Лейтенант отвечал кратко и уклончиво, важным, безапелляционным тоном, плохо вязавшимся с его невысоким военным чином. Правда, мы замечали, что старшие по званию обращаются к нему с непонятной почтительностью, точно боятся его.
В отношениях с нами, равно как и с русскими, он сохранял дистанцию. Никогда не смеялся, не пил, не принимал подношений, даже сигаретой его нельзя было угостить; говорил мало, кратко, словно взвешивая каждое слово. Когда мы впервые его увидели, то, естественно, подумали, что, владея итальянским, он будет представлять наши интересы перед русским командованием, но скоро стало ясно, что у него совсем другие обязанности (если таковые на самом деле у него были и его манера держаться не являлась изощренной формой самоутверждения). Мы в его присутствии предпочитали помалкивать. По каким-то уклончивым фразам мы поняли, что он хорошо знаком с топографией Турина и Милана.
— Вы бывали в Италии?
— Нет, — ответил он сухо, и больше ни слова.
Народонаселение Красного дома пребывало в отличном здравии; пациентов было мало, в основном одни и те же, с постоянными надуманными болезнями, но изредка обращались и с фурункулезом, чесоткой или колитом. Однажды пришла женщина с жалобами на странное недомогание: тошнота, головокружение, приливы, боли в спине. Леонардо осмотрел ее. Она была вся в синяках, сказала, будто упала с лестницы. Наши возможности не позволяли по-настоящему обследовать и диагностировать больных, но методом исключения, а также имея достаточный опыт в этих делах, поскольку среди обитательниц Красного дома такие прецеденты случались нередко, Леонардо объявил пациентке, что, скорее всего, она на третьем месяце беременности. Женщина не расстроилась, не обрадовалась, не выразила ни досады, ни удивления. Выслушала, поблагодарила, но не ушла, а молча села в коридоре на лавку, словно кого-то ждала.
Маленькая, черноволосая, лет двадцати пяти, она выглядела поникшей, готовой ко всему. Ее лицо, не слишком выразительное и привлекательное, показалось мне знакомым, как и говор, с мелодичными тосканскими интонациями.
Где-то я ее точно встречал, но не здесь, не в Старых Дорогах. В моей памяти шевелились смутные предчувствия, однако, как я ни старался, уловить их не мог. Я тщетно пытался вспомнить, почему эта женщина вызывает у меня воспоминание о давнем застенчивом восхищении, о разочаровании, благодарности, страхе, даже о желании, но больше о безнадежности и тоске.
Часы приема закончились, пациентов больше не было, мы собирались закрываться. Поскольку она продолжала неподвижно сидеть на лавке, я спросил, чем мы еще можем ей помочь.
— Не беспокойтесь, — ответила она, — все в порядке, сейчас я уйду.
Флора! Расплывчатые воспоминания неожиданно обрели очертания, соединились в четкую картину; проступили мельчайшие детали, определились время и место, вернулись и тогдашнее состояние души, и общая атмосфера, и запахи. Да, это была та самая Флора, итальянка из Буны, объект наших с Альберто мечтаний в течение целого месяца, неосознанный символ потерянной, причем потерянной навсегда, как мы думали, свободы. С нашей встречи прошел год, а казалось — сто.
Провинциальная проститутка, Флора попала в Германию на принудительные работы, в «Организацию