— А ты помнишь, Тийю, как ты меня хвалила за то, что не плакал от боли, когда выстрелил из пистолета себе в ладонь?
Да, тогда у меня это был уже четвертый револьвер. Я ходил стрелять в Мюрвик на пригорок. Первый пистолет выменял на сто пачек сигарет, которые достал за хлеб у раненых немецких солдат в госпитале (я жил тогда в школе на Пфердевассерштрассе); этот револьвер — «Ф. Н.» — у меня брали некоторые «на дело», так сказать, напрокат. Однажды уже немолодой русский показал свой мелкокалиберный браунинг, я тоже такой захотел и поменял «Ф. Н.» на «вальтер», а «вальтер» на «Де-позс», уже этот на крошечный браунинг, из которого случайно бабахнул себе в ладонь, и хорошо что это был не «Ф. Н.», а то бы всю руку раздробил; тут же никто даже не узнал.
Ты помнишь, Тийю? Ты тогда меня за терпеливость хвалила…
И я протянул ей свою ладонь, в ней по сей день виден крошечный шрам.
— А старика твоего уже пять дней как похоронили, — сказала Тийю задумчиво. Она, похоже, не помнила тот случай с пистолетом.
— Кого похоронили? — До меня не доходило. — Роберта?!
— Да. А этот… его сын, Андрес, он хутор как будто уже продал. Он ведь наследник. Так что тебе придется, по-видимому, куда-то переселяться. Я подумала, что ты можешь жить у родственников моего мужа, они тоже пожилые люди, тихие, и они тебя знают… Нет, не знают, чем занимаешься и кто ты. Но знают, что ты живешь у Роберта. Роберт о тебе никому не рассказывал, он был скрытный.
Да, это точно. От старика никакой информации получать не удавалось и мне, даже с помощью водки. Единственно о «бабах» он распространялся охотно.
— А как он умер? — спросил я Тийю, хотя что спрашивать, старику ведь было столько лет!
— Сварился, — ответила Тийю. — Нет, это ужасная смерть, бр-р-р…
Она вся задрожала. Потом рассказала.
— Здесь был Андрес, и они поехали в город. Андрес там работает в каком-то цехе… гальваническом. Я не понимаю, что это. Они там, на работе, пили. Старик тоже. И пьяный пошел куда-то, уборную, что ли, искать, заблудился и где-то там свалился в огромную ванну или бассейн, полный кипящей воды или раствора, я не знаю. Он там плавал, орал, потом по каким-то горячим трубам поднимался, руки обжег, с них кожа сошла, потом выбрался, но «скорая» доставила его в больницу уже мертвым… Я вообще хотела тебя повидать и приезжала, и Андрес меня однажды застал. Он и просил передать, что денег ему не надо, что какое-то время здесь можно жить, пока подыщешь жилье а ключи оставить там где всегда оставлял… Значит, ты еще и не знал? Об этом… что старик?..
Да, конечно, откуда же мне было узнать, когда десять дней сам умирал…
Над высохшей яблоней покружилась серая ворона, хотела было спуститься, передумала и улетела, сказав на прощанье: «Вар-рас, вар-рас!» Сама ты воровка, крылатая дура! «Варас» по-эстонски вор. Я представлял старого Роберта плавающим в кипящем бассейне. Действительно, бр-р-р… как определила Тийю. Все люди умрут, а старым недолго ждать смерти, но всем хочется спокойно и достойно уйти из жизни.
— Где его похоронили? Здесь?
— Хочешь сходить?
— Нет.
Действительно, что мы — родственники или друзья? Ну, пили иногда за одним столом. А эти, в бункере?
Пить пьют, но это не помешает им друг друга ограбить, обворовать, по морде дать. А эти, в Доме инженеров… Вместе пьют, но друзья, что ли? Куда уж, тоже смотрят, как бы за твой счет — если не больше, так хоть напиться. Что мне старик? У него есть сын.
— Как он, этот Андрес? — спросил я у Тийю. — Грустит? Жалко ему отца?
Собственно, какое мне дело, жалко ли Андресу (которого я совсем по знаю) старика, которого я тоже не знаю. И когда Тийю ответила, что ничего особо грустного в его облике не заметила, мне тоже было все равно, потому что, если бы он даже грустил, — ну и что, так и должно быть; а не грустит — ну и что, разве мало сыновей, которые ждут не дождутся, когда их родители концы отдадут… А может быть, этот Андрес там, в гальваническом цехе, сам помог старику в водоем с кипятком окунуться… Дом ведь унаследовал и тут же продал. Когда успел? Надо же было иметь уже наготове покупателей…
Ворона опять прилетела меня оскорблять и все кружилась, кружилась вокруг высохшей яблони. Может, это была серая душа старого Роберта, может, ей захотелось подслушать, что говорят про него, может, она хотела о чем-нибудь сообщить, например, о том, как Андрес его в бассейн толкнул…
Я почувствовал усталость, и вспомнилось, что в следующем месяце отмечаю свой день рождения, еще на один год приближаюсь к концу дороги. Пришло сомнение относительно того, что сейчас я действительно на полпути, ведь не у всех эта дорога одинаковой длины…
Хотелось спать. Конечно, сейчас бы самое время откупорить бутылочку, чтоб сказать что-нибудь глубокомысленное по поводу кратковременности жизни и внушить Тийю, что надо жить, пока живется. Вероятно, будь я на десять лет моложе, так бы и поступил. Сейчас же — может, тому еще был причиной недавний загул — ничего не хотелось, и я сказал Тийю без обиняков:
— Спать хочу.
— Давай. Спи. — Она даже словно обрадовалась столь разумному решению. — Я подъеду завтра. Да? Ну и ладно.
— Тебя разве никогда не интересовало, почему я тогда, во Фленсбурге, не захотел…
— Я знаю, почему. И за это всю жизнь думаю о тебе с нежностью.
Она встала, хлопнула меня по плечу и направилась к машине. А мне вдруг Фленсбург вспомнился.
— Тийю! — Она приостановилась. — Помнишь, однажды весною… мы бродили вокруг старого пивзавода и целовались в крапиве?.. Я тебя розой называл, — роза, окруженная крапивой. Остроумный я был, а?
Она не ответила, захлопнула дверцу и завела мотор.
Она уехала, а ворона продолжала вокруг меня кружить. На клумбе передо мной росло черт знает что, какие-то цветы здесь были, но едва видные из травы. Некому здесь было заботиться о цветах, они уже не были нужны, росли как попало. Откровенно говоря, мне здесь нравилось. Конечно, запущено, не ухожено, везде трава, крапива, листья, мусор, но что мне до того? В то же время в запущенности была и красота своего рода: старые пристройки — сарай, сеновал, кладовые, амбар, старая ветряная мельница поодаль и жилой дом, что стоял когда-то в окружении цветочных клумб… Везде валяется как попало крестьянская утварь — ржавые колеса от телеги, к стене амбара прислонены сани тоже с ржавыми полозьями, уложены недавно распиленные дрова… Видать, старик уже начал распиливать те злополучные бревна, что меня придавили. Да, теперь, когда здесь уже не было этого мрачного старика, даже стало еще лучше, словно приветливее. Жаль будет отсюда уходить именно теперь. Самое главное — здесь полная изолированность, самостоятельность. Жить бы да жить.
Я поднялся в свою комнату, бросил рюкзак, сел у окна. Со стороны поселка слышался собачий лай, ветер поднялся, начал дуть рывками. По стене скребла ветка старого каштана. Я много скитался по свету, теперь вернулся на родину, а дома своего так и нет. Вообразил такую картину: на хуторе все цветет, чисто, и голосисто бегают внуки и внучки, доносятся запахи приготовленного ужина, а здесь, наверху, мое отдельное государство, где предаюсь тихой созерцательной жизни, слушаю радио и ломаю голову над вопросом: дадут ли люди моим внукам умереть естественной смертью? Потом Зайчишка позовет на ужин… Зайчишка! В Тарту много красивых женщин всех возрастов, но когда Зайчик бывает в Тарту, город словно милее.
Вместо всего это лишь ветер рвется с шумом в оконные щели, грозясь стать ураганным. Весенний ураган, шторм — бывает. Дни стоят жаркие — тоже бывает. В мае жара; в июне — дожди… Угораздило же старика в такое время принять горячую ванну. Куда теперь? К родственникам Тийю?
Она приехала чуть свет, привезла термос с кофе. Неплохо. Давно уже такую заботу обо мне никто не проявлял.
— Еще не упаковался? — спросила уже в дверях. — Хотя что тебе упаковываться, собрал свой мешок — и готово. Ну, я тебя увезу? Наши согласны. Тоже будешь наверху, в мансарде.