Про Магду, когда альбомы убирала, она и не догадывалась, но вышло удачно.
– Юлька, ну… ну Стефа всегда слегка того была. Ну вот честно! Ну не реви, а? Я сейчас тоже разревусь, и тушь потечет.
– Пускай, – зачем-то ответил Илья и взял за руку. – Иногда полезно.
– Дурак ты, – фыркнула Дашка, но как-то неубедительно.
А лестница закончилась. Вышли на улицу.
Господи, нужно успокоиться и перестать реветь, что люди подумают? Не Дашка с Ильей, не Баньшин, тактично отворачивающийся, но другие, с Юленькой не знакомые. Эти люди ничего не знают ни про бабушку, которая, оказывается, всю жизнь лгала. Ни про Магду, что Юленьку ненавидит, хотя Юленька-то ни в чем не виновата. Это не она разделила, это не она отказалась от родства, все сделали другие.
Все всегда делали другие.
– Ну, успокоилась, на, – Илья протянул мятый, но чистый носовой платок. – И давай все же доразберемся.
– С чем? – Платок пах мятной резинкой и фруктовой, совершенно немужской туалетной водой. А разбираться… так ведь уже разобрались, точнее разобрали, разложили Юленькину жизнь и совесть по кирпичикам.
– Со всем. Садись, – Илья усадил на скамейку. – Даша, ты тоже. Во-первых, никто никого и вправду не обвиняет. Ни в чем!
Он это произнес тоном, не терпящим возражений, но отчего-то сразу захотелось возразить, сказать, что Юленька обвиняет себя сама, и это куда как мучительно.
– Во-вторых, я все еще могу ошибаться. В-третьих, не совсем понятно, какое отношение имеет к делу Плеть. В-четвертых, все-таки хорошо бы найти эту Плеть, а для этого надо обыскать квартиру.
Обыскать – это подняться вверх по лестнице, через ступеньку или две, как когда-то с Зоей Павловной, которая сидела вот на этом самом месте, что Юленька сейчас. Подняться, и дверь открыть, и сказать что- нибудь глупое, приветственное:
– А вот и мы.
Или, напротив, проскользнуть тенью, устроиться так, чтобы не привлекать внимания. И слушать новые истины, которые станет изрекать Илья. И тонуть в потоках правды.
– Юля! Юля, очнись. Пожалуйста, потерпи немного, нам очень нужна твоя помощь. Слышишь?
– Может, за успокоительным сходить? Валерьянка там… новопассит?
– Дашка, не лезь.
Человек-рыба злится? Юленька не хотела, чтобы на нее еще и злились.
– Юля, подумай, где она может лежать? Плеть, я имею в виду? Куда ее можно спрятать?
– Я не знаю.
– Юля!
Юленька, бабушка всегда называла ее Юленькой, ласково и любя, только вот зачем она все остальное сделала? Зачем врала? Ведь теперь так больно от этой лжи, до того больно, что прямо дыхание перехватывает.
Подниматься будет сложнее, чем спускаться.
Но когда пришел час, она поднялась.
Семен Ильич преставился в восьмидесятом, к тому времени нашей дочери Ксюше исполнилось тринадцать, и, пожалуй, будь у меня возможность выбрать, я бы отложила смерть Данцеля года на три, а то и четыре.
С Ксюшей сложно было справиться.
Точнее, не совсем так. С Ксюшей мог справиться только Данцель, и, кажется, он втайне гордился этим очередным подтверждением собственной исключительности. Как и тем, что в Ксюше не было ровным счетом ничего моего.
Данцелев нос, Данцелев скошенный подбородок, переходящий в длинную шею, которая из-за покатых, узких плеч казалась еще длиннее. Данцелевы сросшиеся брови и Данцелевы же глаза, холодные, расчетливые.
Пожалуй, теперь я могу сказать определенно: я не любила Ксюшу. Ее рождение являлось частью сделки под названием «брак», и особого выбора – рожать от Данцеля или нет – я не имела. Родила. Хорошие условия, хорошие врачи, хороший заботливый муж, хороший здоровый младенец… вокруг меня все было хорошо.
Качественно.
Я как-то и не помню Ксюшиного взросления. Первый зуб, первый шаг, первое слово – все это принадлежало Данцелю, который милостиво позволил мне наблюдать. Я наблюдала, отмечала перемены, поддерживала беседы и инициативы, касающиеся Ксюшиного воспитания. Я следила за гувернанткой и преподавателями, что появились в доме, как только Данцелевой дочери исполнилось три года.
Музыка, французский и английский, философия, риторика… естественные науки по одобренной Семеном Ильичом программе.
По-моему, он, увлекшись очередной сказкой о прошлом, желал дать дочери классическое воспитание, но не учел одного: Ксюха была Данцелевых кровей.
Упряма. Истерична. Озлобленна без повода и неспособна сколь бы то ни было серьезно относиться к иному, отличному от собственного, мнению. Данцеля она слушалась, потому что чувствовала – он сильнее. Меня не замечала.
Но как бы там ни было, в восьмидесятом, спустя две недели после очередного Ксюшиного дня рождения, празднование которого прошло с обычным размахом, Данцеля скрутил приступ аппендицита. Тот постепенно, несмотря на все усилия врачей, плавно перетек в перитонит, который, собственно, и отправил Великого и Ужасного в лучший из миров.
Впрочем, не знаю, будет ли там Данцелю лучше, ему и на этом замечательно жилось.
А на третий день после похорон Ксюха исчезла. Ушла в школу и не вернулась.
– Не волнуйтесь, Стефочка, найдем, – поспешно пообещал стигиец в подполковничьих погонах и, облизав жадным взглядом, добавил: – Как-никак дочь самого…
Сколько бы они еще помнили о «самом»? Сколько бы держались в отдалении, не столько ради почтения к Данцелю, сколько из-за страха перед ним, угнездившегося столь глубоко, что даже Данцелева гибель не уничтожила его.
Я не знаю. Пожалуй, что недолго. Пожалуй, очень скоро появился бы кто-то, достаточно молодой и наглый, чтобы выдрать первый кусок из наследства, но я не стала ждать развязки, как и не стала ждать того, что они найдут Ксюху, – я вышла замуж.
В восемьдесят первом. Да, хорошая цифра. И выбор хороший: Кульков Андрей Саныч был правой рукой, ногой, а иногда и головой Данцеля. Лысоватой, лобастой, с выступающими вперед надбровными дугами и реденькими рыжими бровками. С глубоко запавшими, почти утонувшими в складках век глазками и вечно мокрыми ладонями, которые он имел привычку вытирать о брюки.
Брюки у Кулькова всегда лоснились, даже новые, только-только сшитые.
В отличие от Данцеля, Саныч был тихушником, он подбирался к жертве исподволь, тщательно продумывая каждый шаг, да и бить предпочитал не сам, а через кого-то.
Единственное, что было общего между этими двумя, – страсть к черепкам. И подозреваю, что Саныч женился на мне лишь потому, что желал завладеть Данцелевой коллекцией. Что ж, мне не жалко. Ну почти не жалко: я все же скрыла от него Плеть. Даже теперь, спустя годы, не могу объяснить внятно, что именно двигало мной. Осознанное желание сделать гадость? Неосознанное предчувствие беды? Или просто попытка сохранить что-либо исключительно для себя?
Стигийские псы не терпят неподвластных. Хотя сами с удовольствием подчиняются, главное – правильно взяться за плетку.
Про плетку он и спрашивал, исподволь, ласкою, отчего-то не решаясь требовать, хотя мог бы. Но нет, Саныч предпочитал следить, вынюхивать, точно не в силах решиться на логичный, в общем-то,