возникли, когда человек решил, что может распоряжаться словами по своему усмотрению.
«Прошу Вас отрядить Ваших людей, дабы они подрезали, подровняли или удалили все засохшие ветви, побеги, сломанные или неровно растущие сучья, погнившие или больные ветки, а также свисающие до земли или нависающие над строениями сучья здоровых деревьев, прошу удалить все лишнее, а крону благополучных деревьев разредить и подрезать, проследив, чтобы это было проделано на каждой улице, авеню, площади, дворе, лужайке, бульваре и т.д. …и таким образом получить больше света, больше естественного света, а также облегчить доступ воздуха и оздоровить ландшафт во всех прилегающих районах».
Такого рода послание хотел бы я посылать время от времени главному литературному божеству, спасая тем самым себя от смуты и хаоса, а также от чрезмерного восхищения другими писателями, живыми и почившими в бозе, чьи слова, фразы и образы создавали на моем пути непроходимую преграду.
А что все-таки мешало моим собственным оригинальным мыслям вырваться на свободу и излиться на бумагу? Уже в течение многих лет я суетливо, как воришка, таскал что придется у любимых творцов и припрятывал краденые сокровища, забывая, где схоронил, и продолжал искать все новые и новые. Где-то глубоко, в хранилище, куда я забыл ход, покоились мысли и опыт, которые я уже мог считать своими, но не имел смелости вызвать к жизни. Кто проклял меня, заставив трудиться артритными культями вместо двух сильных кулаков? Может быть, кто-то склонялся надо мной во сне, шепча: «Тебе никогда этого не сделать, никогда!» (Уж конечно, это был не Стенли, тот счел бы ниже своего достоинства шептать. А может, он шипел как змея?) Кто же тогда? А может, я пока нахожусь на стадии куколки, еще не опьяненной великолепием и блеском мира?
Как узнать, что в один прекрасный день у тебя появятся крылья, что, подобно колибри, ты станешь порхать в воздухе, помахивая радужными крылышками? Да никак. Ты можешь только надеяться, молиться и биться головой о стену. Ты не знаешь, но «оно» знает. И ожидает подходящего момента.
В течение дня подобные причудливые извивы мысли не раз посещали меня; они вырастали предо мной наподобие высоких тополей в то время как я мерил шагами улицу, надеясь на прилив вдохновения, или, уткнувшись в подушку, искал забвения в сне. Как удивительна, как прекрасна жизнь писателя! — не раз говорил я себе, подразумевая под этим существование в царстве переплетенных, перевитых сучьев, ветвей, листьев, шипов, побегов и всего прочего. Та, весьма умеренная, деятельность, связанная с моей «работой», не только не отнимала у меня энергию, но, напротив, стимулировала. Я находился в постоянном возбуждении. Если время от времени я и жаловался на опустошенность, то это состояние никогда не возникало от избытка работы, а наоборот — когда я оказывался во временном тупике. Не владел ли мной подсознательный страх, что, дай я себе волю, у меня может прорезаться собственный голос? Не боялся ли я, что, извлеки я на свет Божий так долго скрываемое сокровище — не знать мне больше покоя и отдыха от изнурительного труда?
Человек не может представить Сотворение Мира. Сама мысль об этом ему не по плечу! Так же невозможно вообразить и состояние прямо противоположное — хаос. Немыслимо считать, что это просто отсутствие творческого начала. Чем глубже мы смотрим на вещи, тем более склонны видеть порядок в беспорядке, закон в беззаконии и свет во тьме. Ничто — отсутствие чего бы то ни было — уразумению не поддается. Уже целую вечность все вокруг нас движется, пульсирует, прибывает, убывает, меняется. И все это в соответствии с непостижимыми побудительными мотивами и силами, которые мы, раз открыв, называем законами.
Когда и где прекращается творчество? И может ли писатель создать нечто новое, то, чего до него еще не было? Не может. Писатель просто варит в своем котелке новую похлебку из старых харчей. В противоположность труду по сотворению мира его творческие усилия имеют начало и конец, а посредине, там, где он варит или, точнее, варил свою похлебку, рождается подобие жизни: книга. Некоторые книги изменяют облик мира. Но это не коренное изменение, а всего лишь перестройка. Все жизненные проблемы остаются. Можно подтянуть лицо, но годы этим не убавишь. Книги не оказывают глубинного влияния на жизнь. И писатели тоже. Все заключено в первопричине.
Мы пишем, зная с самого начала, что проиграли. И каждый день молим о ниспослании новых мук. Чем больше скребем в затылке и ерзаем, тем лучше себя чувствуем. А если и читателей станет так же разбирать, то мы просто воспарим от восторга. Пусть никого не настигнет апатия! Пусть всегда рассекают воздух интеллектуальные стрелы, посланные
Жизнь великих ничем не отличается от жизни простых смертных. И жизнь литераторов тоже. Кто стремится изменить мир? (Да пусть он сгинет, провалится к чертям собачьим!) Тетраззини выводит свои трели, Карузо сотрясает голосом люстры, Корто порхает в вальсе, как летучая мышь, великий Владимир [106] насилует клавиатуру — разве думают они о созидании или спасении? Да они и о запоре даже не думают… Дорога дымится под копытами копей, громыхают мосты, облака пролетают мимо.
В те ночи, когда этот бег стремительно нарастал и когда все извлеченные из небытия персонажи разыгрывали сцены в моем сознании — спорили, визжали, пели йодлем [107], ходили «колесом», даже ржали — что за кони! — я знал: это единственно подходящая для меня жизнь — жизнь писателя, а остальной мир пусть пребудет сам по себе, остается неизменным или портится, чахнет и гибнет, ведь я уже этому миру не принадлежу. Тому, что болеет и умирает, тому, что вновь и вновь ранит себя, тому, что содрогается, как краб с оторванными клешнями… У меня есть свой мир, похожий на Graben [108], где в беспорядке соседствуют веспасиана [109], Миро, Хайдеггеры, биде, канторы, поющие голосом кларнета, оперные дивы, утопающие в собственном жире, горнисты и тройки, которые мчатся, как ветер… В этом мире нет Наполеона и Гете, нет даже таких возвышенных душ, как святой Франциск, Милес Песнопевец и Витгенштейн, которым повиновались птицы. И даже поверженный на землю карликами и гремлинами, я сохраняю свою власть. Мои любимцы по-прежнему повинуются мне — прыгают,