какие-то разноцветные плоды. Где-то все кричала странным голосом птица, будто кто-то качался на ржавых качелях, — монотонно и неестественно долго. Фруктовые и овощные леса.
'Земрай… Слово на несуществующем пока языке. Именно так бы и назвать новую провинцию. Только ведь не поймут, не подхватят.'
Посреди деревьев появилась и быстро закончилась распаханная поляна: корейский огород со сторожкой посредине, будкой из бамбуковых жердей на сваях. Там никого не было.
'Ненастоящая декоративная жизнь, — Он потянулся к мохнатому плоду земляничного дерева. Солнце насквозь просветило ладонь, розовые пальцы с черной каймой под ногтями. — Земрай до изобретения смерти и труда.'
'Вот верни человеку молодость, ну, просто новое свежее тело, а человек все равно молодым не станет, — пришло вдруг в голову. — Молодые живут в своем собственном времени.'
Земляничный плод оказался еще твердым, незрелым. Качельный скрип, раздававшийся теперь совсем близко, внезапно смолк. Опять появилась тропинка, уже в виде нескольких ступеней, выбитых в скале. На вершине стал виден дом японцев, крыша, поднимающаяся из зелени — темная геометрическая фигура на фоне неба. Путешествие становилось вертикальным.
Мамонт присел на нижнюю ступеньку, вокруг закружились москиты. В горле еще першило от дорожной пыли. Из травы здесь почему-то торчала одинокая дынька, будто небольшая желтая голова. Этой беглой дыней, наверное, и закончились огороды. Он сидел, бессмысленно глядя на маленький купол.
'…А человек умирает постепенно, — думал он, размазывая москитов по потной лысине, — все больше и больше становится чужим всему вокруг. Постепенно отклеивается от времени. Свое время! И вот я — только сейчас очутился в своем времени. Молодым стал?'
Недалеко отсюда остров заканчивался отвесной скалой, переложенной слоями известняка, будто грубо побеленной. Над пропастью, как ласточкино гнездо, прилип бамбуковый сортир. Оттуда выпало что-то темное и исчезло в накатившей на скалу волне.
'Прибой начинается', — подумал Мамонт.
Там, в вышине, молодая японка вышла из сортира, прижимая к груди пачку туалетной бумаги. Издалека, улыбаясь, поклонилась Мамонту. Марико-, кажется, так он разобрал ее имя, когда был здесь в последний раз.
Над ритмично исчезающими в волнах камнями висели в водяном дыму радуги. Бесплодные мокрые камни, пустой песок, совсем без растительности, выглядели нелепо, непривычно. Даже здесь, далеко от берега, он иногда ощущал на лице редкие холодные уколы брызг. Японка уходила вверх по, посыпанной коралловым песком, дорожке, между шпалерами роз сорта 'Американ пилар' — к вершине, дому с массивной крышей. Непонятно было зачем эти розы здесь, где и без того все слепило цветами.
Появилась молодая рыжая кошка, она настороженно скользила между кустами, наверняка, воображая себя тигром. Остановилась, зловеще глядя на Мамонта и напряженно прижав уши. Будто сама собой возникла на этом, переполненном энергией жизни, острове.
— Так я понял, — обратился к ней Мамонт, — есть люди, за которыми наблюдают сверху, боги дергают их за ниточки. Слишком явно это видно здесь, вблизи. Не устарело все это и на каком-нибудь Одиссее или Геракле не закончилось. Да, древний институт гераклов и одиссеев… Одиссей — это еще херня, — пробормотал он, повернувшись в сторону. — А вон бежит кто-то наподобие.
Внизу, среди чащи ротанговых пальм, мелькала суконная кепка с пуговкой, вот показался узкий полосатый торс в тельняшке, широкие, вихляющиеся на бегу, резиновые сапоги. Бегущий нес ржавое ведро с какой-то надписью на боку, издалека казавшейся просто белым пятном.
— Так это переводчик… Переводчик Квак, — узнал его Мамонт. — Такая вот странная фамилия. Переводчик и приказчик что ли у японцев… На Курилах я знал еще двух Кваков. Один — директор комбината, а другой — просто приятель мой. Слесарь восьмого разряда. Столяр, плотник, глубоко пьющий человек… — умолк, заметив, что кошки уже нет.
Вблизи надпись на ведре не стала понятнее — 'Е4'. Приблизившийся, сдернув кепку, кивал головой, блестя, смазанными кокосовым маслом, синими волосами. Сейчас, сплюснутым покатым лицом и преувеличенной челюстью, он в очередной раз напомнил Мамонту собакоголового павиана.
— Ну что, лимитчик, почему не пьяный? — вяло встретил его Мамонт, стараясь не смотреть на это лицо. — Чуть не заблудился я у вас, устал. В вашей провинции такси не ходят… Говорили, что в прежнем мире было две беды. Здесь хоть дорог нет. Да, бремя белого человека. А ты все бегаешь, угнетенный, все переводишь, отвлекаешься от мировой классовой борьбы?
Некрасивый переводчик о чем-то заговорил, кажется, возражая; речь его была невнятна, как щебет попугая.
— Ну, ну, поплел. Ты вот что, находка для шпиона, где хозяин твой? Веди.
Кореец опять защебетал, замахал руками и растворился в зарослях клематиса и дикой фасоли.
После длинного болота, оказавшегося рисовым полем, — мостик над, заваленным древесным мусором, ущельем. На той стороне обнаружился японский магазин, массивный бревенчатый лабаз. Перед ним, на изумрудной полянке, — неподвижный павлин. Рядом, равнодушно отвернувшись от него, сидела знакомая кошка. Видимо, уже повстречав хозяйку: на белом плоском кошачьем лбу появился розовый след губной помады. Где-то там в зарослях в последний раз мелькнул и пропал пестрый Квак.
По дороге Мамонт нескромно заглянул в маленькое незастекленное окошко. Нагана, молодой коренастый японец, сморкался в щепоть, задумчиво глядя сквозь стену с висящим на ней советским отрывным календарем. Марико тоже неясным образом оказалась здесь.
'Пейзане. Пастух и пастушка.'
Большие ворота заменяли в непонятном этом магазине двери.
— Привет знатным ананасоробам, — заговорил он, входя внутрь, в прохладную темноту. — Как торговля колониальным товаром?
'Кажется, я забыл, что, согласно восточному этикету, сначала нельзя говорить о делах.'
Японцы, сдержано склонив головы, стояли по обе стороны ворот. В глубине бормотал что-то телевизор. Мамонт огляделся. Прямоугольные деревянные столбы; низко над головой, тоже покрытые лаком, балки; какие-то модернистские светильники. Еще, почему-то оказавшееся здесь, корыто из панциря гигантской черепахи на бронзовых толстеньких, будто мускулистых, ножках; непонятные пестрые пакеты и еще какое-то барахло в нем. Мамонт сел на его край.
Непривычный, не имеющий названия, и явно искусственный запах. — 'Благовония?' — Японцы молчали, вежливо улыбаясь. Взгляд притягивали зубы Марико, такие неестественно ровные и белые, словно она жила не на земле. И лицо японки было нереально гладкое, как будто из полированного дерева.
— А я к вам со своей сберкнижкой. Сквозь тернии… — Он вдруг понял, что его развязный — 'развлекательный'- тон похож на некий вид мужского кокетства. И сразу стало неудобно за свою ветхую одежду, старомодные широкие штаны с манжетами. Он смущенно почесал под мышкой сквозь прореху в рваном пиджаке. Похоже, не получалось затейливого восточного торга, к которому он готовился.
— 'Если ближе к телу, как говаривал Ги де Мопассан… Согласно моему постановлению — пиломатериал тебе, Нагана,… на корню. Пиломатериал, знаешь? Там много его — до старости не пропить… И дешево — цени. Знаешь, что такое благодарность?
Японцы, вроде бы недоуменно, молчали.
'Интересно, Нагана — это что — имя, фамилия?'
— И еще я знал одного Альфонса по фамилии Шевченко, — невпопад сказал Мамонт. — Негра.
Перебирая барахло в черепаховом корыте, Мамонт нашарил какую-то книжку.
'Тут попадаются ценные вещества'. -Лонгфелло. 'Песнь о Гайавате'. Серый, от старости высохший до невесомости, картонный переплет с въевшейся пылью. Нагана энергично закивал головой: отдаю, мол.
— Книжку я на чужой яхте забыл. Та книжка тоже старая была, старше меня, а погибла ужасной смертью. Сейчас она на дне Южно-Японского моря.