У Штребля это этузиазма не вызвало.
— Ну, а что ты обещала за это Грауеру? — спросил он язвительно.
Мэди вздрогнула, пролепетала что-то несвязное, потом положила руку ему на плечо и виновато заглянула в глаза.
— Извини, я должен пойти к себе, я совсем болен, — сухо сказал Штребль, отводя ее руку.
Он повернулся и ушел, полный самых злобных мыслей. Штребль прекрасно понимал, какой ценой можно было добиться у Грауера подобного повышения, и к тому же ему противна была сама мысль о том, что он может извлекать из любви какие-то выгоды. Штребль никогда слишком не идеализировал женщин и за получаемые от них ласки всегда предпочитал платить сам. Сколько завистливых толков будут теперь вызывать его отношения с Мэди! Вернувшись к себе в комнату, он разделся и залез под одеяло, но заснуть не смог. Сильно болела голова, к тому же разговор с Мэди вывел его из равновесия.
На нижних нарах любезничала парочка: лысый Штейгервальд и одна из девушек, работающих на кухне. Они сидели спиной к Штреблю, но ему были хорошо слышны их шепот и беспрестанная легкая возня. Постепенно это хихиканье и чмоканье Штреблю так надоели, что он заорал:
— Штейгервальд, тебе что, не известно о распоряжении хауптмана? Женщинам запрещается оставаться в мужской роте после девяти часов!
— С каких это пор ты взял на себя обязанности циммеркоменданта? — невозмутимо спросил Штейгервальд.
— Меня достала ваша возня! Дай людям возможность спокойно уснуть!
Девушка, бросив на Штребля презрительный взгляд, выскользнула за дверь, а Штейгервальд возмущенно зашагал между нарами.
— Всякий хам, всякий идиот берется устанавливать свои порядки! Давно ли сам из публичного дома вылез, а еще смеет других поучать, как себя вести!
— Ну, счастье твое, Штейгервальд, что я болен, а то бы я тебе показал хама и идиота, — проворчал Штребль. — А в публичном доме мы с тобой частенько встречались. Только ведь я холостой, а ты и тогда уже был женат.
— Ладно вам, — сонно пробурчал Бер. — Пока они целовались, я спал, а как вы заорали, сразу проснулся.
Штребль проболел до самых майских праздников. Докторша нашла у него воспаление легких и уложила в госпиталь.
Он лежал на койке под окном, за которым росла зеленая разлапистая ель. Дальше высился забор, и больше ничего не было видно. Штребль болел впервые в жизни и впервые впал в меланхолию, особенно вначале, когда с трудом мог подняться, болела грудь и кружилась голова. Но как только стал поправляться, все страхи отступили, он повеселел и принялся вытачивать из дерева маленькую шкатулочку, которую собирался подарить фройлейн Тамаре.
Бер навещал его каждый день. Перед праздником он принес ему большую бутылку молока и пышный пшеничный пирог.
— Где вы это взяли? — удивился Штребль. — Неужели купили?
— Это большая русская начальница вам послала, — таинственно сообщил Бер. Имени Татьяны Герасимовны Бер, как и другие немцы, выговорить не мог. — Пусть, говорит, кушает и поскорее выздоравливает. Как вас, Рудольф, все-таки любят женщины! Фройлейн Тамара тоже вам кланяется.
Штребль чуть не прослезился:
— Бер, вы помните, как нас пугали русскими? Обещали и пытки, и побои. А кто нас хоть пальцем тронул?
— Мы же не враги русским. За что им нас обижать? — Бер пожал плечами.
— Да, но друзьями нас тоже не назовешь. По правде говоря, большинство банатских и трансильванских немцев спали и видели, как бы оказаться под крылышком у Рейха. Спросите-ка Бернарда. Он с каждого сочувствующего коммунистам шкуру бы спустил.
Когда Бер собрался уходить, Штребль смущенно попросил его:
— Передайте, пожалуйста, мою благодарность большой начальнице и фройлейн Тамаре.
«Бедный мальчик! Болезнь его совсем доконала и сделала даже сентиментальным. Впрочем, все мы тут изменимся так или иначе, если выживем, конечно… — думал Бер, тяжело спускаясь по кругым ступеням госпиталя. — Не забыть бы мне снести старые башмаки Рудольфа к сапожнику и попросить Розу починить ему белье… Надо хоть чем-нибудь порадовать парня».
А Штребль долго лежал молча, держа в руках принесенный пирог и не решаясь съесть его. Наконец разломил. В середине был желтый творог.
Вислоусый бём на койке у стены покосился на Штребеля и сглотнул слюну. Крестьянин был на строгой диете: кроме сухарей и рисового отвара, ему ничего не давали. Лицо его было пергаментно-желтым, а глаза совсем бесцветными, без всякого выражения.
Подавив неприязнь к соседу, Штребль сказал:
— Я бы дал вам кусочек, Туслер, но ведь вам нельзя. Бём высвободил из-под одеяла худую желтую руку.
— Дайте, — произнес он глухо. — Все равно я не выживу.
Проглотив кусок пирога, Туслер заговорил слабым голосом:
— Тяжело помирать одному. Вот к вам, я вижу, товарищи ходят, носят вам еду. И этот Бер, и Вебер, и Роза, а я лежу один, как собака. Разве здесь, в лагере, у меня нет родни или односельчан? В каждой комнате у меня родня и соседи. Я из Вальденталя. Дома, когда кому-нибудь нужны были волы или пшеница, все шли ко мне. А теперь…
Штребль не нашелся, что сказать ему в утешение. Бём замолчал и пустыми глазами смотрел в потолок.
Ночью, когда Штребль задремал, в соседней комнате поднялся переполох. Он вскочил и прислушался. Стонала женщина, часто вскрикивая:
— О вее, вее!
Послышался голос немца-фельдшера:
— Позовите фрау докторин! Я никогда не принимал родов.
Через некоторое время раздались быстрые шаги и звонкий женский голос. А немка стонала все громче и громче. Потом завыла. Штребль заткнул уши и закрыл голову подушкой. Бём спокойно произнес:
— Видно, какая-нибудь городская. Наши бабы так не кричат.
Штребль попытался себе представить, какова же должна быть боль, чтобы так выть. Ему казалось, что женщина кричит уже несколько часов.
Только перед рассветом раздался писк ребенка. Штребль вздохнул с облегчением.
— Какой прекрасный младенец! — сказал за стенкой фельдшер.
А роженица-немка плакала и время от времени повторяла:
— Бедная-бедная моя крошка, что тебя ждет! Заснув наконец, Штребль и не слышал, как утром в госпиталь пришел командир третьей роты Мингалеев. Он принес роженице кулек с сахаром и белый хлеб.
— Кушай, дорогая! — он широко улыбнулся. — Здоровый дочь нада растить. Покажи его сюда. Хорош, хорош девка! На тебе похож. Лучоте сын, нет сын, дочь тоже хорош. Как звать будешь?
— Лейтенант спрашивает, какое имя вы хотите дать своему ребенку? — помог фельдшер, который, как и все немцы, понимал Мингалеева гораздо лучше, чем других русских.
— Анна, — чуть слышно ответила немка. — Так зовут мою мать.
— Анна так Анна, — согласился Мингалеев. — Ты, Арнольд, молоко давай три раз в день. Сколька кушать хочет, столька давай. Моя говорит Грауеру: белый материал давай, пеленка шить нада! — И заметив, что немка заливается слезами, Мингалеев озабоченно спросил: — Ну, чива ты плачешь? Ну, чива?
— Она боится, чтобы ребенок не забрали, — тихо зашептал Арнольд.
— Дура! — разозлился Мингалеев. — Куда забрали, зачим забрали? Ее ребенок — никому не нада. Плакать не хорош, ребенок плохой будет.
Арнольд что-то зашептал немке. Та вдруг приподнялась, схватила полу шинели Мингалеева и