Очень умно Вы поступили, включив в книгу воспоминания Вашей бабушки, и Вы совершенно правы в заключающем их авторском комментарии. Вы задаете вопрос, а иногда спрашивать нужнее, чем поспешно и непродуманно отвечать.
Я живу в комаровском Доме писателей, но, как известно, писатели ленивы и нелюбопытны и читают на удивление мало.
Читают только то, что «в моде», сейчас, например, роман Булгакова (мне он, кстати, не очень понравился – кроме вставной новеллы о Пилате). Но Вашу книгу у меня все время берут и читают все, с кем я здесь общаюсь: В. Ф. Панова, Е. Добин, Н. Я. Берковский и др.
Это люди, много и точно помнящие, и разговоры вокруг нее возникают интересные.
Все удивляются на то, что она прошла в нынешние времена цензуру. Здесь у одного литератора цензура вымарала фразу о том, что герой женился в 1937 году, усмотрев в этом какой-то сложный намек, чего не было и в помине.
А рукописей интересных вокруг очень много: гораздо больше, чем интересных книг. В двадцатых годах было популярное словечко «ножницы». Оно обозначало диспропорцию между количеством товаров и бумажных денежных знаков. Сейчас образовались новые «ножницы» – диспропорция между печатаемым и тем, что пишется. И она пока все увеличивается. В этом новая черта времени – в иные годы раньше ничего не печаталось, но и не писалось. Я оптимист и думаю, что этот нарастающий вал написанного неизбежно разрушит условные цензурные рамки. Оглавления журналов даже в малой степени не представляют фактическое состояние современной литературы. И от этого никуда не денешься.
В. Ф. Панову почему-то взяло сомнение – правильна ли у Вас дата вступления немцев в Ростов. Она сама хорошо помнит, что это было на Пасхальной неделе, и ей кажется, что это было в апреле. Но, вероятно, правы Вы.
Жалко одно, что таких книжек выходит мало и предстоит читать картонажные романы вроде «Костра»[115] и ему подобное.
Жму руку. Ваш А. Гладков.
А вот письмо неожиданное. От человека, жившего далеко, за границей. Неожиданное не потому, что я не знала о дружбе Юры с Ефимом Эткиндом[116] (мы видались в восьмидесятом году в Париже), но в нынешние прагматические времена трудно представить, что человек, отправляясь в дальнюю поездку за рубеж, спешит послать «проездом» из Бреста письмо автору, в котором делится своим впечатлением о прочитанной книге.
Дорогой Юра,
Пишу Вам с дороги, из Бреста, потому, что мне не терпится Вам сказать, что Вы заслонили мне Вашей книгой[117] все, что в вагоне и вне его. Вы, наверно, не раз уже слыхали то, что я сейчас Вам скажу, но я все же скажу: книга эта удивительная среди окружающих ее по полноте сказанной правды, по благородству и мужественности тона, по отсутствию всяких заигрываний с читателем и попыткой внешними, фальшивыми средствами его увлечь, по точности и лаконизму, восходящим, – как Вы, наверно, этого хотели, – к Тациту. Но вот еще что мне было особенно интересно: замечательные и как бы походя брошенные мысли об искусстве и его роли, как, скажем, в том месте, где Вы в нескольких фразах говорили о времени как о художнике. Сталин унижен и раздавлен здесь хуже, чем любой бранью: расправа с теми женщинами и детьми, которые его привечали, с товарищами, спавшими с ним в одной койке – куда же дальше!
В общем, хочу сказать: эта тоненькая книжка – большая книга. Спасибо Вам, что Вы мне ее подарили.
Крепко жму Вам руку.
Ваш Е. Эткинд. 17 апреля 67.
Разбирая письма шестьдесят седьмого года, я на одном из конвертов увидела среди набросков – профилей мужчин, каких-то геометрических рисунков, летучий, исполненный карандашом... набросок моего портрета. Посмотрела дату на почтовом штемпеле и... вспомнила!
Да, это был год шестьдесят седьмой. Август. Соседи по дому М. почему-то пригласили меня в гости. «Мы будем скромно отмечать день рождения Юры Трифонова, обязательно приходи», – сказали они. Я знала, что год назад у Трифонова умерла жена, и то, что день рождения устраивали ему друзья, было, ну, скажем, понятно и естественно. Но почему приглашена я? Для меня Трифонов уже тогда был писателем если не великим, то бесконечно чтимым, отстоящим от меня на дистанцию немыслимую. Я была растерянна. Сидеть за одним столом с самим Трифоновым! Кроме того, мне некуда было девать собаку. Муж был в отъезде, а находиться в доме одна собака не умела: начинала выть и скрестись в дверь. И я решила зайти ненадолго с собачкой.
Он сидел лицом к окну, бледный, неподвижный, лицо отекшее. От него шло дыхание такой беды, такого душевного и бытового неустройства, что я просто испугалась этого человека и того, что он нес с собой. Мне было неуютно за мрачным застольем, я что-то лепетала и довольно скоро откланялась. Через несколько лет выяснилось, что он сам попросил пригласить меня. Почему-то ему казалось, что я тоже несчастна.
«Но ты пришла холеная, беспечная, с глупой собачкой на глупом поводке, и я – старый несчастный дурак...»
Юра говорил мне, что давно, с самого начала нашего знакомства, как бы не забывал обо мне. Мы существовали отдельно, на очень большом расстоянии, видались редко и случайно, но я тоже помнила каждую встречу.
«Знаешь, Нина была ведьма. Однажды она мне сказала: «Вот я умру, и ты женишься или на какой-нибудь редакторше, или на Ольге» (и назвала мою тогдашнюю фамилию).
Так и случилось.
В 1967 году Юрий Валентинович ездил в Ростов, Таллин, Болгарию и Вену. В Таллине он познакомился с Рихардом Густавовичем Маяком.
Запись в рабочей тетради.
Вот что рассказал мне об убийстве Кирова Маяк Рихард Густавович, старый большевик, историк. Зам. директора Института истории партии Эстонии
2 сентября 1967 года. Таллин
Маяк в тридцатые годы работал в Ленинграде, в Смольном, в отделе школ (просвещение? Выделено Ю. В.). В 1937 году был арестован. Выпущен в 1945, и в 1949 – снова арест до 1956.
В 1930 – институт Красной Профессуры. Три года работал вместе с Кировым – зав. сектором народного образования ленинградского обкома. После убийства Кирова – 3 года зам. зав. отдела школ (зам. Лазуркиной).[118]
«Приезжал следователь от комиссии, созданной Хрущевым по делу Кирова. Я рассказал все, что знал...
Смольный – длинное здание. Киров обычно вставал рано, с Петроградской стороны шел пешком и к 10 утра приходил в Смольный. Ему нужно было подняться на третий этаж. Подымался обычно очень долго, целый час, потому что на лестнице задерживали разговорами люди.
У Кирова был личный охранник, фамилия тоже – Николаев.[119] Киров любил от него «откалываться». Дежурный комендант Смольного Генрих Тедер, ревельский грузчик, участник Гражданской войны рассказывал: «Киров часто „забывал“ Николаева. Где-нибудь на заводе удирал от него... Николаев звонил: „Товарищ Тедер! Что мне делать? Киров от меня уехал!“ Я ехал сам на завод, отыскивал Кирова – как бы невзначай. „А, здравствуй, Тедер! Что ты делаешь?“ – „Я тут случайно... Может, мне подвезти вас домой?“ Но Киров подвозил меня сам – ко мне домой. Не тот номер».
Управделами Пухов и второй секретарь Чудов решили перенести кабинет в другое место. Более отдаленное, тихое. В новом кабинете Киров почти не успел поработать.
1 декабря было какое-то совещание в Смольном. Киров шел вечером, начало должно было быть в 6, в Смольном. Вся площадь была заполнена машинами. На 3 этаже целая ярмарка. Киров шел по лестнице, свернул в коридор. Николаев-убийца ждал его с револьвером.
В шестом часу я услышал два выстрела. Прибежал на шум, крики... Киров лежал на полу, лицом вниз, с папкой. Рядом бился в эпилептическом припадке убийца с револьвером в руке. Кирова перенесли в кабинет.