с обитателями.
Он начинал с этого. Потом он искупил свою вину. И рассказ об этом искуплении — воистину прекрасен.
Индусы обладают психической энергией и пользуются ею. Но доброта у них встречается реже, чем в других краях. Причинить зло, используя психические возможности, — первый соблазн, с которым они сталкиваются.
Делать добро — скорее исключение.
В Европе городской аквариум обычно представляет собой огромное количество емкостей, бассейнов и стеклянных ящиков, где вы обнаружите тех же рыб, что встречались вам повсюду, в том числе и в вашей тарелке. И в самом деле, на табличках читаем: «форель», «окунь», «камбала», «карп трехмесячный», «карп годовалый», «карп-двухлетка» и т. д., иногда попадется карликовый сомик и, если кто-то уж очень постарался, — «мечехвост», «осьминог» да два-три морских конька.
В Мадрасе аквариум совсем крошечный. В нем не больше двадцати пяти отсеков. Но среди них, похоже, не найдется и пары неинтересных. Большинство из них изумляют.
Ну какая рыба может соперничать по необычности с Autennarius hipsidus? Огромная добродушная морда, гигантская голова философа, в которой подбородок нагружен знанием не меньше, чем лоб, — огромный подбородок-башмак, не слишком выпяченный, но очень высокий. Два плавника — настоящие передние лапы, на которые рыба опирается и делается похожей на жабу или кабана. Когда она двигает ими из стороны в сторону или прижимает их к стеклу, лапы превращаются в настоящие руки с предплечьями, в утомленные руки, которые опускаются.
На носу у этой рыбы гребешок, сама она размером с лягушку, желтая, как фланелевое бельишко, и фактура такая же, даже мелкие точечки проступают, и думаешь, как такое чудо в перьях до сих пор не слопали соседи?
Он опирается на плавники и сидит так часами, не шевелясь, с одуревшим видом, причем нисколько не притворяется. Потому что, пока добыча не приплывет к нему прямо под нос, он и с места не сдвинется. Вот если она прямо перед ним, это да, челюсти открываются, хватают и закрываются — щелк!
Когда у самки наступает время деторождения, она выпускает метра четыре желатина и икры.
При первом взгляде на тетрадонов трудно поверить, что они не искусственные, их будто сшили из кусочков: некоторых — из сафьяна, некоторых из пижамной ткани, а самых красивых — даже из шкуры оцелота или гепарда. Они такие упитанные, надутые, бесформенные, как бурдючки. Но бурдючки злющие (я имею в виду рыбок Tetrodon ollongus или Karam pilachai): стоит одной из них выбиться из сил или заболеть, как остальные сбиваются в стаю, хватают ее кто за хвост, кто за передние плавники и крепко держат, пока другие азартно рвут куски мяса из ее живота. Это у них главное развлечение.
Ни у одной из этих рыбок вы не увидите целого хвоста. Всегда найдется оголодавший сородич, который откусит кусочек, прежде чем хозяин хвоста успеет обернуться.
У рыбы Миндаканкакаси в глазу продолговатое пятно.
Прежде всего, у нее очень красивый черный зрачок, и поверх него — пятно, длиннющая полоска ярко-голубого цвета, темный канал, который тянется до самой макушки.
А когда эта рыба больна, она не может оставаться в горизонтальном положении. Она опускает голову вниз, а хвост касается поверхности воды.
Рыба-скорпион — это еще одна рыба, если считать, что десяток крохотных зонтиков, приделанных к маленькому тельцу, могут быть рыбой, сама же она мучается с ними в сто раз сильней, чем любая рыба из Китая.
Были там еще две необыкновенные рыбы, названий которых я не нашел. У одной были глубокие глазницы — как у неандертальца, а другая, чуть поменьше, ужасно человекоподобная, походила на жителя Кавказа (обычно у рыб глазницы неразвиты, и поэтому они, как правило, больше похожи на представителей монголоидной расы). И четко очерченный рот, тонкий, почти одухотворенный, а в нем виднеются зубы или, может, маленький загнутый язычок, придающий рыбе недовольный вид. Ее спинной плавник, пока она отдыхает, складывается в четыре-пять раз.
Кроме этих, там было еще два десятка совершенно новых, неведомых мне рыб.
Некоторых удивляет, что я прожил в европейской стране больше тридцати лет и никогда мне не случалось о ней говорить. А приехав в Индию, открыл глаза и стал писать книгу.
Те, кого это удивляет, удивляют меня.
Как же можно не написать о стране, которая открывается вам вместе со множеством новых вещей и радостью начать жизнь заново.
И как станешь писать о стране, где ты прожил тридцать лет, в которых была и скука, и преграды, и непременные заботы, и проигрыши, и повседневная рутина, — о стране, в которой уже ничего не понимаешь.
Но был ли я точен в своих описаниях?
Отвечу одной аллегорией.
Когда лошадь в первый раз видит обезьяну, она за ней наблюдает. Она видит, как обезьяна обрывает цветы с кустарников, причем обрывает злобно (но не спеша), вот что видит лошадь. Еще она видит, как обезьяна иногда скалит зубы, пугая своих соплеменников, как она отнимает у них бананы, хотя у нее самой в лапах бананы ничуть не хуже, но она их бросает, наконец, лошадь видит, что обезьяна кусает слабых. Лошадь видит, как обезьяна резвится, играет. Так лошадь составляет для себя портрет обезьяны. Она составляет детальный портрет и видит, что сама она, лошадь, — совсем другое животное.
Обезьяна же еще скорее замечает все качества лошади, в силу которых та не может не только висеть на ветках деревьев и держать копытами банан, но и вообще не способна заниматься ни одним из тех увлекательных дел, которые доступны обезьянам.
Такова первая стадия узнавания.
Но впоследствии встречи доставляют им некоторое удовольствие.
В Индии в конюшнях почти всегда есть обезьяна. Она вроде бы ничего не делает для лошади, и лошадь для нее — тоже. И все-таки лошади, у которых есть такая товарка, и работают лучше, и выглядят бодрее остальных. Можно предположить, что своими гримасами, выходками, своим непохожим ритмом обезьяна развлекает лошадь. Самой же обезьяне приятно проводить ночи в покое. (Обезьяна, когда спит среди сородичей, всегда должна быть начеку.)
А лошадь, стало быть, гораздо острее чувствует жизнь рядом с обезьяной, чем рядом с десятком других лошадей.
Если бы можно было выяснить, что лошадь
Узнавание не углубляется со временем. Замечаешь различия. Привыкаешь к ним. Договариваешься. Но уже ничего друг в друге не понимаешь. Именно в силу этого рокового закона, тем, кто живет в Азии давно, и людям, имеющим с азиатами близкие отношения, уже не так просто сохранить на них взвешенный взгляд, а наивный профан может иногда попасть в самую точку.
Если вы прочтете «Хинд Сварадж»[23] — книгу, написанную Ганди,{74} а потом какое-нибудь произведение любого другого человека, причастного к мировой политике, то увидите одно коренное отличие. В «Хинд Сварадж» чувствуется святость, есть ее неоспоримые признаки. В юности Ганди был маникальным болтуном и злюкой, его больше заботило создание образа предельной честности, чем сама честность, к тому же он был человек чувственный. С тех пор он продвинулся вперед. Он действительно искал Бога. Раз в неделю он устраивает день молчания — молчания и медитации. Вот за этот день молчания его и любят столько индусов — и я тоже.
Некоторые находят наивным то, что он провозглашает: «Если английские граждане хотят и дальше жить в Индии, они могут исповедовать свою религию и жить спокойно,