Вам — возможно, но не ей. Эта пчелка тут же начинает искать себе работу, и вот она уже старательно наводит порядок в вашем чемодане.
Настоящий урок китайского искусства. Смотришь на нее в потрясении. Нет ни одной булавки, ни одной зубочистки, к которой она бы не прикоснулась, не передвинула и не расположила идеальным образом, так что кажется, это знание накапливалось в ней веками и тысячелетиями.
С каждым предметом ей нужно познакомиться на ощупь, опробовать его, испытать и оценить, и прежде чем уложить его на место, она с ним играет. Потом, когда вы рассматриваете наведенный у вас в чемодане порядок, в его содержимом чувствуется какая-то свежесть, свежесть и к тому же твердость и внутренний баланс.
Говорить о любви китаянка может без конца, и от этого не устаешь, она может даже говорить о чем-то другом, и чаще всего так и происходит, сам ее язык — это язык любви, любовь односложна (стоит словам удлиниться, как у них становится отсутствующий и самовлюбленный вид, стоит сложиться фразе, и фраза вас разделяет).
Китайский язык односложен, и слоги эти самые короткие, самые неуверенные, в нем четыре певучих тона. Этот напев непритязателен. Как ветерок или пение птиц. Такой скромный и ласковый язык, что его можно слушать всю жизнь, не раздражаясь, даже если ничего не понимаешь.
Так и китаянка. И все-таки в этом не было бы ничего особенного, если бы не ее восхитительная способность к тому, что называют mitschlafen, спать вместе. Бывают мужчины столь непоседливые, что даже свою подушку сбрасывают на пол, сами того не замечая.
Как спит китаянка? Не могу объяснить, но благодаря какому-то чувству гармонии, присущему ей даже во сне, она двигается аккуратно и ни на минуту от вас не отделяется, следуя прекрасной, в сущности, цели — пребывать в гармонии вдвоем.
В Европе дело всегда кончается трагедией. Там никогда не тянулись к мудрости, в Европе-то (по крайней мере, после греков… у которых все уже было весьма спорно).
Трагизм во французском обществе, Эдип — у греков, любовь к несчастьям у русских, хвастливый трагизм итальянцев, одержимость трагизмом у испанцев, гамлетизм и прочее.
Если бы Христа не распяли, в Европе он не собрал бы и сотни учеников.
Его Страсти возбуждают людей.
Что бы стали делать испанцы, если бы не видели Христовых ран? И вся европейская литература — литература страдания, и никогда — мудрости. Пришлось дожидаться американцев Уолта Уитмена и автора «Уолдена»,{78} чтобы услышать другой акцент.
Поэтому китайцы, у которых мало душераздирающих стихов, мало жалоб, европейцам не слишком интересны.
Китайцы относятся к смерти без малейшего трагизма. Один китайский философ заявляет без обиняков: «Старика, который не научился умереть, я назову бездельником».{79} Вот уж действительно.
Между прочим, треть Китая занимают кладбища. Да какие кладбища!
Когда я впервые увидел, как выглядит в Китае сельская местность, она мне очень приглянулась. Могилы, целые горы могил (а точнее, целый склон одной горы и, в придачу, восточная сторона другой) — и все это усыпано могилами, только это не строгие прямоугольные могилы, а полукружья из камней… призывные полукружья. Ошибки быть не может, они вас зовут. Впрочем, это никого не пугает. Каждый китаец обзаводится гробом еще при жизни. Они со смертью на короткой ноге.
Если человек умирает в отдаленной провинции, то, пока его не перевезут в родные места, для него отводят специальную комнату, куда время от времени приходят его родственники: сын, дочь и прочие, там они могут встретиться друг с другом, немного поразмышлять, там они едят, разговаривают, играют в маджонг.
Ни в чем эта крайняя сдержанность, внутренняя незаполненность и отсутствие ауры, о которых я говорил, не проявляется у китайцев так наглядно, как в живописи, театре и литературе. Китайская живопись — в основном пейзажи. На них обозначено движение объектов: не глубина и не вес, а, если так можно выразиться, их направление. Китайцы обладают способностью сводить существо в целом к существу означаемому (операция сродни той, что выполняется в математике или в алгебре). Если нужно показать бой, китаец его не начинает и даже не имитирует. Он его объявляет. И его интересует только эта часть, сам бой он считает неприличным. Причем объявление выглядит настолько незначительным, что простому европейцу нечего и надеяться, что он разберется в таком спектакле. К тому же существует сотня способов объявить бой. Кроме того, многие моменты разделяются на составные части, а потом снова из них собираются, как в алгебре.
Если речь идет о бегстве, будет показано все, что угодно, кроме самого бегства, — пот, взгляды, бросаемые налево-направо, только не бегство. Если изображается старость, вам покажут все, кроме облика старости и стариковской повадки, зато вы увидите, к примеру, бороду и ноющее колено.
В китайских иероглифах этот недостаток способности видеть вещь целиком такой, как она есть, и привычка выбирать одну лишь деталь, чтобы символизировать целое, — проявляется еще сильней, и именно из-за этого китайский язык, который мог бы сделаться языком международным, никогда, если не считать Кореи и Японии, не распространялся за границы Китая и даже считается чуть ли не самым сложным в мире.
Дело в том, что среди двадцати тысяч иероглифов не найдется и пяти таких, чтобы их значение можно было угадать с первого взгляда, в отличие, скажем, от египетских иероглифов — там если и не целый иероглиф, то хотя бы отдельные детали легко расшифровать. А у китайцев, даже в упрощенном письме, не найдется и сотни простых иероглифов. Им нужны целые ансамбли.
Возьмем вещь, которую, кажется, не составляет никакого труда изобразить: вот стул. Этот иероглиф составлен из следующих знаков (и каждый из них тоже неузнаваем):
1) «дерево», 2) «большой». 3) «вздыхать с облегчением и восхищением»; из всего этого вместе складывается «стул», и его же можно вполне правдоподобно разделить на такие составляющие: «человек» (стоящий или сидящий на корточках), «вздыхающий с облегчением рядом с вещью из дерева». И если 6 можно было хотя бы вычленить отдельные элементы! Но если не знаешь их заранее, то и не разберешься.
Идея изобразить сам стул с сиденьем и ножками им в голову не пришла.
Но они нашли стул, который им подходит: тут все неочевидно, сдержанно, милые подсказки кроются во фрагментах пейзажа — это скорее намек, чем прямое указание, причем неопределенный и сделанный в игровой форме.
По этому иероглифу — а это один из самых простых составных иероглифов — понятно, насколько китайцам не хочется видеть предмет таким, какой он есть, а с другой стороны, в нем проявляется его особая любовь к ансамблям, к символическим пейзажам. Даже если китайцы изобразят предмет как есть, то пройдет немного времени, и они его исказят или упростят. Вот пример: за всю историю существовало восемь способов обозначить слона.[29] Сначала у него был хобот. Через несколько веков он еще остается на месте. Но слона подняли на дыбы, словно это человек. Через некоторое время он теряет глаз и голову, потом — туловище, и остаются один ноги, позвоночник и плечи. Потом у него снова появляется голова, а все остальное, кроме ног, исчезает, потом он сворачивается, как змея. То, что получается в конце концов, понимайте как хотите: два бивня и вымя, которое растет из ноги.
Китайская поэзия — вещь настолько тонкая, что не имеет ничего общего с идеями (в европейском смысле слова).
Китайское стихотворение не переводится. Ни в китайской живописи, ни в поэзии, ни в театре нет той жаркой и грубой тяги к наслаждению, какую встречаешь у европейцев. Китайское стихотворение обрисовывает нечто, и черты, подмеченные в этом наброске, — даже не самые важные, в них нет навязчивой несомненности — они ее избегают, это даже не намек, как часто говорят, — скорее, по ним можно домыслить пейзаж и его атмосферу.