Например, Ли Бо говорит внешне простые вещи, скажем, вот такую (а это треть стихотворения):{80}
Нужно сразу сказать, что глаз художника — настолько распространенная в Китае черта, что читатель без всяких дополнений видит эту картину, радуется ей и с легкостью может изобразить вам ее, взяв в руки кисть. Вот один старинный пример такой легкости.
Веке примерно в XIV, не помню при каком императоре, китайская полиция велела своим инспекторам украдкой набрасывать портрет каждого иностранца, въезжавшего в Китай. И хоть через десять лет после того, как полицейский видел всего лишь ваш портрет, — он все равно вас узнавал. Больше того, если совершалось преступление, а убийца скрывался, всякий раз находился кто-нибудь, бывший поблизости, кто мог — по памяти! — нарисовать его портрет, который тут же размножали и рассылали по главным дорогам империи. Преступник, которого повсюду ждали его портреты, был вынужден явиться к судье с повинной.
При всей способности китайцев к художественному видению, французский или английский перевод этого стихотворения не вызвал бы у них большого интереса.
В самом деле, что мы видим во французском варианте этих четырех строчек Ли Бо? Просто зарисовка.
А в китайском варианте их добрых три десятка: тут и базар, и кино, и огромная картина. Каждое слово — отдельный пейзаж, совокупность знаков, из которых даже в самом коротком стихотворении складывается бесконечный набор ассоциаций. Китайское стихотворение всегда кажется затянутым, оно все шерстится и щекочет множеством сравнений.
В образе синевы содержится намек на рубку дров и знак воды, не считая к тому же и шелка (сведения взяты из «Spirit of Chinese Poetry»[31] V. W. W. S. Purcell{81}). В слове «ясно» — одновременно и луна, и солнце. В слове «осень» — огонь, пшеница, и т. п.
Так и выходит, что из трех строф рождается целый поток изысканных сопоставлений, и читатель совершенно очарован.
Это очарование — следствие равновесия и гармонии, то есть того состояния, которое китайцу дороже всего на свете и которое для него — сродни райскому блаженству.[32]
Это состояние, непохожее на восторженный душевный покой индусов даже больше, чем на европейскую нервозную активность, не встречается ни у кого, кроме желтокожих народов.
Из всех искусств китайцы лучше всего освоили искусство ускользания.
Стоит спросить о чем-нибудь у китайца на улице, как он — ноги в руки и бежать. «Мало ли что, — думает он. — От чужих дел лучше держаться подальше. Спросит о том, о сем, а потом и тумаки пойдут».
Этот народ по любому поводу бросается наутек, а их маленькие глазки тоже бегают туда-сюда и прячутся, стоит посмотреть человеку прямо в лицо.[33]
Тем не менее китайцы были отличными солдатами и теперь становятся ими снова.
Древний-предревний народ детей, который ни в чем не хочет доходить до сути.
Лжи как таковой в Китае не существует.
Ложь — это плод излишне, по-военному прямолинейного сознания, подобно тому, как понятие «бесстыдство» — изобретение людей, отдалившихся от природы.
Китайцы подстраиваются, торгуются, высчитывают, выменивают.
Они плывут по течению. Крестьянин в Китае верит, что у него
Все, что есть в природе извилистого, для них — как ласка и сладость.
Они считают корень более естественной, «природной» вещью, чем ствол.
Если китайцу попадается большой камень, весь выщербленный и растрескавшийся, он возится с этим камнем, как с родным сыном, нет, родным отцом, и поставит его на возвышении в своем саду.
Если увидите на расстоянии двадцати метров от себя памятник или здание, не думайте, что подойдете к нему за несколько секунд. У них ни одной прямой дорожки, без конца идешь в обход, так что в конце концов можешь вообще сбиться с пути и так никогда и не добраться до места, которое было у вас прямо под носом.
Все это для того, чтобы помешать прогулкам злых духов — они умеют ходить только по прямой, — но есть и главная причина: все прямолинейное вызывает у китайцев дискомфорт и неприятное ощущение искусственности.
Это народ с ослабленной моралью — часто кажется, что она предназначена для детей.[35]
Кроме светской катехизации, касающейся, в основном, правил приличия и норм хорошего, нет, идеального поведения, существует еще власть обычаев. Особая, уникальная система. Если имеешь дело с людьми, обычаи нужно знать хорошо.
Это чтобы
Они со своей ребяческой мудростью тем не менее во многом превосходят другие народы, причем самым неожиданным и потрясающим образом — объясняется это, наверно, способностью китайцев к эффективным действиям (это они придумали джиу-джитсу{82}).
Учтивость и мягкость у них были объявлены важнейшими качествами еще за восемьсот лет до Конфуция — в «исторических книгах».{83}
Подчиняться мудрости — взвешенной мудрости политиков и лавочников, выверенной и практичной, — так полагалось у китайцев во все времена.
Во все времена китайцы требовали мудрости от своих императоров. Китайские философы обращались к людям так, будто все обязаны прислушиваться к их словам. Сам император боялся, как бы ему не пришлось перед ними краснеть…
Бандиты законов империи не соблюдают, но этот закон для них составляет исключение.
В банду к неосмотрительному бандиту никто не пойдет.
Дальновидный же бандит, наоборот, приобретает большое влияние.
В Китае нет ничего безусловного. Нет непреложных принципов, ничего заданного априорно. Того, кто стал жертвой бандитов, это ничуть не шокирует. Их воспринимают как природное явление.
Это явление — из тех, с которыми можно договориться. Его не искореняют — к нему приспосабливаются. С ним заключают соглашения.
В Китае практически нигде нельзя выходить за городскую черту: в двадцати минутах ходьбы от города на вас нападут.[37] Правда, в самом центре Китая могут и не напасть. Но в безопасности вы не будете нигде. Два часа от Макао, два часа от Гонконга — и вот вам пираты, которые нападают на суда.
И сами китайцы, китайские торговцы — их главная добыча.
Да кого это волнует. Чтобы китайцы чувствовали себя хорошо, дела для начала должны быть порядком запутанны. Чтобы китайцу было хорошо дома, у него должен быть, по меньшей мере, десяток детей и любовница. Чтобы ему было хорошо на улице, она должна быть вроде лабиринта. Чтобы город выглядел весело, нужно всеобщее гулянье.