красною и черною каймами — эмблемами крови и траура; хотя с другой стороны ртуть в термометре стояла немного выше нуля, но воздух был такой прекрасный и чисто-летний, что достаточно было драпового пальто на вате, чтобы не озябнуть, а для людей зябких буфет предоставлял в полное распоряжение, конечно, за приличное случаю базарное вознаграждение. Зато зелень — роскошь: тоже настоящая петербургская — чистая, яркая, блестящая, не тронутая ни пылью, ни засухой, влажная и холодная, как лоб мертвеца.
Толпы гуляющих представляют несколько рядов живых стен, которые двигаются и извиваются по извилистым дорожкам, словно те черви-дождевики, которых так много на прекрасных елагинских дорожках, но которые в этот день все раздавлены мужскими сапогами и женскими ботинками гуляющих. Чего недостает между гуляющими и что особенно бросается в глаза — это отсутствие военных мундиров, которые так редки теперь в этой пестро-темной толпе гуляющих, словно летние цветы среди осеннего поля. Все эти живые стены направляются то к крытому, на самом тычке пуэнта, павильону, где происходит базар, то от павильона по расходящимся дорожкам, обставленным по сторонам полицейскими и жандармскими солдатами на гладких, гладко вычищенных и умно, иногда кажется умнее седока, глядящих на публику лошадях.
Гуляющие не все решаются прямо подходить к прилавкам с винами, закусками и безделушками, потому что за прилавками стоят и приветливо смотрят на толпу такие избранные красавицы Петербурга, как княгиня Волконская, центр и солнце базара, княжна Полина Щербатова, та, которая пять лет назад на этом самом пуэнте маленькой девочкой резвилась с Лизой Сперанской, Соней Вейкардт, Сашей Вельтманом, Вильгельмуш-кой Кюхельбекером и Сашей Пушкиным, неугомонным арапчонком, постоянно декламировавшим «стрекощу кузнецу». За прилавком же стояли красавица княгиня Салтыкова, урожденная кьяжна Долгорукая, петербургская или скорее «елагинская Калипсо», как ее называли; княгиня Долгорукая, урожденная княжна Гагарина; бледненькая, грациозная княжна Лопухина и роскошная красавица Нарышкина.
Одним из первых к буфету княгини Волконской подошел Тургенев, почти силой таща под руку Карамзина. Тургенев смотрел почти таким же молодым весельчаком, каким он был на этом же самом пуэнте пять лет назад, только немножко разве пополнел; зато почтенный историограф казался лет на пятнадцать старше против того, каким мы его видели тут же на пуэнте пять лет раньше: лицо его сделалось еще бледнее и желтее, а добрые глаза смотрели усталыми и часто щурились; лоб обнажился больше, и характерный на нем хохолок как-то отодвинулся назад и полинял — линялостью седины.
— Что вам угодно будет выпить и скушать, почтеннейший Николай Михайлович? — с глубокой вежливостью, как по-заученному, спросила княгиня, обращаясь к Карамзину.
Историк медлил ответом. Ему, собственно, ничего не угодно было ни выпить, ни скушать.
— Николаю Михайловичу, княгиня, надо будет предложить что-нибудь пикантное, историческое, немножко архивное, — отвечал за него Тургенев. — Нет ли у вас в буфете, прелестная княгиня, старой, очень старой наливки, которую приготовляла еще сама Марфа Посадница? А если нет у вас исторических пирожков, приготовленных по «Домострою» Сильвестра{47}, то не найдется ли хоть один из завалящих пирожков, которые кушала «Бедная Лиза»?
Княгиня весело засмеялась, показав ряд белых, маленьких и чистых, как у мышки, зубов.
— Вы все шутите, Александр Иванович, — добродушно улыбнулся историограф.
— Mais… mais — pardon…[24] — Княгиня вспомнила, что теперь не принято говорить по-французски — не патриотично это, а по-русски, «на этом милом, простом, родном русском языке она говорить немножко затруднялась»; но она скоро нашлась — сумела перевести французскую мысль на русский язык. — Но, но, согласитесь, — подбирала княгиня слова, перебирая пальчиками, словно отвечая русский lесon: — согласитесь, Александр Иванович, шутить так… так… так грасиозно! — нашлась она наконец. — Что же вам угодно будет выпить и скушать, почтеннейший Николай Михайлович? — спросила она опять по-заученному.
— Я попрошу у вас, княгиня, рюмку лафиту, — снова улыбнулся историограф,
— Рюмку… рюмку лафит? — с грасиозным удивлением спросила красавица.
— Да, только рюмку-с, — подвердил Карамзин.
— Наш историограф охотно выкушал бы и полный турий рог, если бы в вашем буфете, княгиня, находился этот исторический бокал, — продолжал шутить Тургенев.
— О-о, Александр Иванович! Vous… pardon… вы… вы — костик! — такого слова русский язык не имеет, — торжественно сказала княгиня и налила Карамзину рюмку лафиту.
Карамзин выпил и положил на блюдо червонец, со своей стороны княгиня одарила историграфа рублем — очаровательным взглядом.
— А вам что угодно будет выпить и скушать? — одарила она тем же рублем и тою же заученною фразою Тургенева.
— Я бы, княгиня, выпил очищенной — самый патриотический напиток теперь, но не хочу приносить доход Злобину — он и без того на откупах вышел в Крезы… Английскую горькую (горькую он подчеркнул голосом и гримасой) пьет теперь наша армия — так лучше всего выпить зверобою…
— Зверобой… зверобой? — растерялась хорошенькая княгиня, оглядываясь назад за помощью.
Назади, в почтительном отдалении, стоял знакомый уже нам «малый», Гриша, великан-детина из трактира Палкина, большой патриот, готовый всякого «бить», на кого бы ему ни указали, хотя в душе добрейшее существо и любившее нянчиться с чужими детьми. Княгиня Волконская, устраивая базар с буфетом, просила Палкина, как буфетного специалиста, заняться этим делом, что он с радостью для княгини и для целей патриотических сделал; а как княгиня не могла же знать названий всех водок и вин в буфете, то он и приставил адъютантом к княгине самого расторопного и честного из своих «малых» детину, именно Гришу. Гриша для этого торжественного дня был одет с непременным условием «чисто по- русски» — в белую как снег рубаху и в желтые, ярко-канареечного цвета штаны; русая головая его была тщательно приглажена, на что пошла целая банка помады «резеда», и вследствие чего от головы Гриши так разило помадой, что Иван Андреевич Крылов уверял после и своих знакомых, и Гришу, что, отправляясь к пуэнту на базар, он еще с Каменного острова слышал запах Гришиной головы.
Когда княгиня обратилась к Грише со словами «зверобой-зверобой», Гриша по обыкновению метнулся, как ошпаренный кипятком, тряхнул волосами, словно собираясь спрыгнуть с пуэнта в Неву и плыть к Кронштадту; но потом вспомнил, что хозяин предупреждал его «не кидаться словно на пожар», засеменил ногами и, ступая точно по раскаленным угольям, достал требуемый графин и поставил его перед княгиней, не преминув мотнуть волосами и завонять «резедою» так, что княгиня должна была поднести надушенный платок к носу… Ей показалось даже, что и кружевной платок ее весь пропах «резедой».
Тургенев, выпив рюмку шикарной в то время, самой патриотической, «чисто русской» настойки (ее ввел в моду Иван Андреевич Крылов, рекламируя этот «русский» напиток в «русском» трактире Палкина) — выпив «зверобою» — и самое название патриотическое — зверей, ворвавшихся в Россию, бить-де — Тургенев поморщился и сделал гримасу, собираясь вновь острить.
— А закусить мне, княгиня, нельзя ли тартинкой из окорока вестфальского короля? — сказал он, бесцеремонно разумея под вестфальской ветчиной вестфальского короля Иеронима, брата Наполеона, злейшего врага России.
Съев тартинку и бросив на блюдо два червонца, он раскланялся о хорошенькой буфетчицей и увлек с собою Карамзина.
В толпе показалась плотная фигура Крылова, который протискивался к буфету. Нечесаная голова его накрыта была широкополой соломенной шляпой, которая превращала плотное, бритое и лоснящееся лицо российского славного баснописца в лицо немецкого колониста на пашне.
— Мой нижайший поклон княгинюшке, вашему сиятельству, — подошел он, приветствуя своими смеющимися, «воровскими» или «интендантскими», как он сам называл их, глазами хорошенькую буфетчицу и снимая свою шляпу. — Конечно, сия шляпа не по сезону, и я приехал сюда в меховой шапке, но из боязни господ газетчиков — а они народ презлой — оставил свою шапку у извозчика… А то сами согласитесь, княгинюшка, завтра господа газетчики будут описывать ваш прелестный праздник, расхвалять, конечно, и прибавят, что сама природа радовалась патриотическому торжеству нашему и погода была великолепнейшая, и солнце согревало всех своими патриотическими лучами — и вдруг Крылов в шапке! — это-де не патриотично, не благонамеренно.