Княгиня сочла долгом мило улыбаться на шутливые речи «российского Лафонтена», которого она хотя меньше знала, чем французского, но слышала, что и Крылов тоже «очень-очень костик», и потому охотно показывала ему свои мышиные зубки.
— А что угодно будет вам выпить и скушать, почтеннейший Иван Андреевич? — повторила княгиня своего «белого бычка».
— О, княгинюшка, я готов весь ваш буфет и выпить, и скушать, особенно из таких прелестных ручек, как ваши…
«Малый», который с того момента, как увидал в толпе знакомую фигуру Крылова, постоянного посетителя их трактира, держал свой рот осклабленным до ушей, при последних словах Крылова о буфете чуть не прыснул со смеху и потому зажал нос кулаком.
— Зверобой угодно? — улыбнулась княгиня: она уже знала теперь, что «зверобой» — самое патриотическое вино.
— Зверобойцу-зверобойцу, княгинюшка! — обрадовался Крылов. — А… Гнедич! и ты за Рубикон стремишься? что бишь я! через Фермопилы пробираешься? Браво, храбрый Леонид{48}, достойный сын древней Эллады! — заговорил он весело, увидав в толпе высокого, чопорно одетого, выбритого, тщательно прилизанного мужчину, пробиравшегося к буфету.
Это был Гнедич, длиннолицый, с длинным прямым носом мужчина, с украинским типом и выговором — знаменитый переводчик «Илиады» Гомера. Модный костюм его отличался безукоризненностью чистоты и покроя, которая особенно бросалась в глаза рядом с неряшливым, засаленным костюмом Крылова. Гнедич подошел к буфету.
— Имею честь рекомендовать древнего эллина, — продолжал болтать Крылов, который сегодня был особенно разговорчив: — Настоящий грек, доложу вам, кня-гинюшка, — «суть бо льстиви греци и до сего дни» — на язычок златоуст…
Речи из уст его вещих сладчайшие меда лиются…
— J'ai l'honneur… pardon…[25] — заторопилась княгиня, поправляя себя: — Я имею честь быть знакома с почтеннейшим Николаем Ивановичем.
Гнедич церемонно, совсем по-светски поклонился, Крылов в это время уплетал разом селедку и масло.
— Что вам угодно выпить и скушать? — последовал стереотипный вопрос.
— Ему, ваше сиятельство, как древнему эллину — рюмочку нектару и тартинку с амврозией следует, — отвечал Крылов за Гнедича, накладывая себе на блюдечко икры.
— Из ваших прелестных ручек все будет нектар и амврозия, — топорно ссалонничал переводчик «Илиады», расшаркиваясь.
— Он, ваше сиятельство, воображает, что он ныне в Афинах, на олимпийских играх присутствует и любезничает с прекрасною Аспазиею, а себя воображает прекрасным Алкивиадом, — бормотал Крылов, усердно уписывая второе блюдечко икры, совсем позабыв, что он не в трактире у Палкина.
В это время, лавируя в толпе, какой-то молодой человек, любезно изгибаясь и забегая вперед, не отставал от высокого сгорбленного старика, одетого в толстое, на вате пальто со звездою.
— Ба-ба-ба! — подмигнул Крылов княгине и Гнедичу: — Да тут совсем Парнасе у вас — извините, княгинюшка, за скверную рифму — вон и сам российский разбитый на ноги Пиндар ковыляет в бархатных валенках, а за ним и парнасский сторож…
Он замолчал и уткнулся в свое блюдечко. К буфету, жуя старческими губами и шурша по мокроватому песку бархатными сапогами, подходил Державин. За ним вьюном вился, улыбаясь негритянскими губами, Николай Иванович Греч, молодой писатель, подающий надежды, хотя еще неизвестно какие…
Державин любезно поздоровался с княгиней, говоря с ней таким голосом и с таким выражением лица, с каким обыкновенно заигрывают с детьми.
— О, княгиня! Вот не знают, кого послать против Бонапарта, — посылают одноглазого Кутузова… дело плохо… А вот паслали бы вас, княгиня, с такими глазками: вы бы разом подстрелили ими корсиканца, — шамкал он беззубым ртом, улыбаясь слезливыми глазами.
— О! вы большой ферлакур, Гаврило Романович! — засмеялась княгиня. — Mais… pardon, — поправилась она: — Вас, я думаю, труднее победить, чем Наполеона… Что вам угодно будет выпить и скушать? — Села она разом на своего конька.
— Выпить и скушать, сударыня… — Он задумался, как будто забыл, что ему нужно было, а потом вспомнил: — Вот как блаженные памяти императрицы Великая Екатерина спросила меня однажды: чем тебя, говорит, Гаврило Романович, пожаловать — поместьем или звездой? — я отвечал: и звездой, матушка государыня, и поместьем, коли ваша милость будет. А она и изволит ответствовать со своею ангельской улыбкою: «Я знала, говорит, что поэты любят звезды и сельскую природу с пастухами и пастушками» — и пожаловала мне вот сию звезду и вотчину.
Услыхав в сотый раз этот рассказ, Крылов не успел даже икру стереть с губ, положил на блюдо золотой (он съел не меньше как на червонец по трактирным ценам) и, шепнув княгине: «Остальное доплатит Зло-бин», — затерся в толпе.
— Что ему, беззубому, тут кушать? — говорил он, пробираясь с Гнедичем дальше. — По его зубам тут ничего нет — ни даже манной кашки.
— А может, для старцев у хорошенькой княгини соска припасена, — заметил Гнедич.
И приятели затерлись в толпе. А жующего свои губы Державина и улыбающегося отвислыми губами Греча сменили у буфета великосветские франты, с которыми княгине было, конечно, веселее, чем с неуклюжими литераторами. В это же время подошел и Уваров, тогда еще не граф и не министр народного просвещения, а только попечитель петербургского учебного округа, быстро делавший свою карьеру, благодаря своим способностям и такту. Он смотрел совсем еще молодым человеком. Под руку с ним шла девушка, уже знакомая нам по Москве, ученица Мерзлякова и тайная его страсть — Аннет Хомутова, барышня много развитее других своих светских знакомых и потому предпочитавшая общество ученых и литераторов. Заговорили тотчас о войне, о Наполеоне, о Смоленске, о том, кто убит, кто ранен, кто получил новое назначение. Выражали сомнение, чтобы Кутузов с его летами и ленью мог осилить такого борца, каков Наполеон.
— Не Кутузов осилит Наполеона, — заметил Уваров, стараясь выражаться точнее и потому медленно, как будто бы он говорил с кафедры. — У Наполеона нет в мире противника, равного ему. Но Наполеона осилит Россия, русский народ во главе с обожаемым монархом. Вот страшный для всемирного победителя противник. Делил пророчит это великое дело нашему благодушному государю, говоря в своем прекрасном к нему обращении:
Sur le front de Louis tu mettras la couronne: Le sceptre le plus beau…[26]
— Ax, ax! — остановила его княгиня Волконская. — Mais… pardon… вы, Сергей Семенович, говорите французскую поэзию… но извините — французский язык… он… он изгнан теперь из… из… из порядочного общества, — с трудом договорила она по-русски. — Я вас… я вас… puni… я вас штрафоваю…
— Штрафую, княгиня, — поправил ее Уваров. — И я охотно плачу штраф… Сколько прикажете?
— Сколько… сколько… велико ваше… преступление! — Она даже ножкой топнула, произнося такое трудное русское слово — «преступление»!
Но условия базара требовали, чтобы публика, в видах скорейшего опорожнивания ее карманов, не застаивалась долго у одного буфета или прилавка с дорогими пустяками, а успела бы обойти их все и везде оставить клок шерсти в руках хорошеньких продавщиц. Оштрафовав Уварова самым бессовестным образом и сорвав клочок шерсти с ученой овечки, с милой Аннет Хомутовой, княгиня Волконская отпустила их, чтобы продолжать доить и стричь других овечек и барашков своего патриотического стада.
В это время у прилавка показались двое юношей, совсем мальчиков, в новеньких лицейских мундирчиках. Один из них черный, со смуглым цветом лица, с черными, блестящими, как бы совсем без роговой оболочки зрачками и белыми арапскими белками, с курчавыми, как у негра, волосами и с большими, припухлыми, как у негра же, губами, — ну, совсем арапчонок. Другой высоконький, белобрысенький, с кроткими голубыми глазками, стройненький, как девочка, — ну, совсем остзейский немчик. Это были юные лицеисты и закадычные друзья — Саша Пушкин, который пять лет назад на этом