хотя иного рода и притом титанические, так это у Наполеона. У всех у трех этих современников мы видим орлиный замах крыльев и одну и ту же жажду владычества: у Наполеона — владычество грубой силы, у Сперанского — владычество силы ума, у Злобина — владычество капитала. Вот почему два последние питали глубокое удивление к первому и симпатию друг к другу.
Высылка Сперанского поразила Злобина более, чем если бы он узнал, что Наполеон завоевал всю Россию, как он завоевал Италию. Узнав об этом, Злобин поскакал в Петербург — на месте разведать источник и обстоятельства поразившего его события. Но в Петербурге он нашел, что на имя Сперанского наброшен непроницаемый покров таинственности, какой-то саван тайны — никто ничего не знал… что-то было, что-то произошло, а может быть, и не было ничего, а так казалось, так кому-то думалось, что-то подозревалось… одним словом — никто, положительно никто ничего не знал.
Встретившись теперь на пуэнте с Державиным, Злобин воспользовался случаем попытаться узнать что-либо от него, как от министра юстиции, о своем опальном друге. Для этого он пригласил Гаврилу Романовича присесть к одному свободному столику, чтобы выпить бокал «донского» — «шампанское» патриотизм вытеснил и заменил донским цымлянским — выпить бокал донского за вдоровье «славного преследователя российского Наполеона».
— Так, так, — улыбался самолюбивый старик, трепля по плечу Злобина, — ты это меня величаешь славным преследователем российского Наполеона — Емельки Пугачева?
— Как же, ваше высокопревосходительство, я помню, как вы гнались за ним через нашу Малыковку, что ныпе городом Вольском называется, — говорил Злобин, читая потухшие глаза оживающего поэта.
— Да, да, хорошее то было время, — бормотал Державин, качая головой, — я говорю хорошее не по отношению к России, а ко мне… молод я тогда был… а теперь…
— Да, точно — тридцать восемь лет прошло с той поры… много воды утекло в море… многонько… Я помню это так, словно бы оно вчера было: красивый гвардейский офицер…
— Это я-то… да, да, был красив, — шамкал старик, — а теперь…
— Вы и теперь бодры, ваше высокопревосходительство, — поправился Злобин, — духом все молоды, и дело у вас из рук не вывалится…
— Да, да, дело… это так…
— И перо стихотворное…
— Да, да… и перо… и перо…
— У меня ваша ода «Бог» золотом отпечатана на аршинном лександринском листе — на стене за стеклом — в золотой раме…
— Да, да, как зерцало, — бормотал старик, и глаза его как бы оживали.
Но Злобина занимала не ода «Бог» и не то, как Державин когда-то «гнался» за Пугачевым (в сущности, молодой поэт от него сам улепетывал); это была припевка к делу, его занимавшему, и этой припевкой он хотел расшевелить дряхлого министра юстиции, напомнив ему о молодости и о стихах.
— А что слышно, ваше высокопревосходительство, о Михаиле Михайловиче Сперанском? — спросил он как-будто мимоходом, но не глядя на собеседника своими читающими глазами, а уставив их на свои сапоги, словно бы они представляли теперь особенно любопытное зрелище, любопытнее даже вида заката солнца с пуэнта.
При этом вопросе Державин немножко встрепенулся, отодвинул от себя недопитый бокал и исподлобья посмотрел на Злобина, который усердно созерцал свои сапоги.
— О Сперанском… да пока ничего внимания достойного не слышно… Выслан он на жительство в Нижний, и при сем тамошнему губернатору сообщено, что государю императору благоугодно, дабы одному тайному советнику Сперанскому оказываема была всякая пристойность по его чину.
— Так, так… вить государь у нас по доброте-то своей ангел во плоти, — тихо говорил Злобин, все еще созерцая свои сапоги с бутылочными голенищами. — Так, значит, он там не в стеснении…
— Надо полагать… Только надзор за ним строгий: губернатору вменено в неуиустительную обязанность доносить Балашову обо всем замечатрльном касательно Сперанского и о всех лицах, с какими он будет иметь знакомство или частные свидания.
— Так-с… И Злобин перенес свои читающие глаза с сапогов на бокал Державина, долил его, пододвинул и как-то наивно глянул в глаза собеседника. — Так-с… знакомство, свидание… и, поди, переписка…
— Да, разумеется… письма его, а равно и к нему, от кого бы то ни было, велено представлять в подлиннике к Балашову ж, для доклада государю.
При последних словах Злобин сделал такое движение, как будто бы у носа его завертелась муха и он от нее откинулся.
— Вот как-с!..
— Да, осторожно… следя и за перепиской его служителей, родственников и иных лиц, дабы не было передачи ему и пересылки его писем под чужими адресами.
— Так, так… Что же известно, ваше высокопревосходительство, о его жизни там? Как он себя ведет? Вам, по вашему месту, все должно быть известно…
— Нет, это не мое дело — не дело министра юстиции… Балашов говорит, что он ведет себя скромно, тихо, но ни у кого не бывает.
— Удивления достойно!.. Просто не знаешь, что и подумать… Уж не Бонапарт ли этот замешался тут? — говорил Злобин, снова глядя в глаза Державина и читая их, но вычитать ничего не мог.
— Бонапарт… думают и это, думают и другое…
— Нет, ваше высокопревосходительство, коли бы Бонапарт, то есть какая ни на есть измена, — не так бы поступили.
— А, Вася! Нимфа Эгерия в шлеме и латах! Что это вначит? — послышалось восклицание позади Державина и Злобина.
Они оглянулись.
Восклицание сделано было Тургеневым, который за соседним столом сидел рядом с Карамзиным, а против них на чугунном решетчатом со спинкою стуле грузно помещался Крылов, завешенный салфеткою, как ребенок за обедом, и тыкал вилкою в огромный кусок какой-то рыбы с зеленью. Относилось же восклицание Тургенева к молодому человеку, одетому в только что появившийся тогда ополченский мундир — серый русский кафтан с красным широким поясом, шаровары в сапоги с высокими голенищами и картуз с крестом. В молодом человеке нелегко было узнать того цыгановатого, задумчивого и робкого юношу с черными глазами, которого мы видели на пуэн-те пять лет назад, — он значительно возмужал. Это был Жуковский, уже составивший себе известность элегиею «Сельское кладбище» и другими глубокопоэтическими, больше грустными и унылыми, чем оживляющими, но всегда очень сердечными стихотворениями. Смотрел он по-прежнему робко и задумчиво.
— Иди, иди, дай взглянуть на тебя, скромная нимфа, — продолжал Тургенев. — Что это ты?
Жуковский подошел и молча со всеми поздоровался, как со старыми знакомыми. Крылов, взглянув на него, так и остановился с недожеванным куском во рту.
— А я тебя нарочно ищу, — заговорил Жуковский, ласково и как бы грустно глядя в глаза Тургеневу. — Я приехал проститься — я тороплюсь ехать…
— Куда? сейчас? — с изумлением спросил Тургенев.
— Да, сегодня же — в Москву.
— Да что с тобой! Ты точно на свидание с Нумой Помпилием торопишься…
Жуковский хотел улыбнуться, но не мог. Нижняя губа его как-то дрогнула.
— Я еду в ополчение — я не могу здесь оставаться… такое ужасное время… Наполеон к Москве идет…
— А Сила Богатырев на что? — уставился на него Крылов, глотая свою вкусную рыбу и облизывая губы. — Они с Ростопчиным шапками его закидают.
Крылов говорил как бы серьезно, но «воровские» глаза его зло над кем-то смеялись. Карамзин, напротив, с любовью смотрел, часто моргая глазами, на взволнованное лицо молодого поэта и как будто думал о чем-то другом, далеком, которое он ясно видел своими моргающими глазами, когда никто другой этого не видел.
— Да ты с ума сошел, Василий блаженный! — говорил Тургенев, насильно усаживая около себя