молодого поэта и не выпуская его руки из своих рук. Тебе ли соваться туда — тебе ли вступать в «злат стремень»? Твое дело — на Пегасе ездить, благо этого коня ты давно оседлал. А то на поди — кровь проливать за отечество? Поверь, друг, у иного чернила дороже для отечества, чем кровь героя… Погляди-ка на свои пальцы… Посмотрите, государи мои!
И Тургенев показал Карамзину и Крылову руку Жуковского, разжав его тонкие, длинные, как худощавого еврея, пальцы.
— Смотрите — у него чернила на пальцах, поди, новую элегию строчит, а то и балладу, какого-нибудь этакого «Громобоя» — и вдруг на! Да так и Николай Михайлович бросит свою историю, и свои архивы, и своего кота — виноват! — академика Василия Миофагова — и пойдет против галлов, как его прадедушка, Цезарь — историк… Да и тот дурак был: сидел бы в Риме да строчил — эх, сколько бы написал хорошего!
— Да, — скромно заметил Карамзин, откидывая за ухо локон поседевшего виска: — но тогда бы не написал он своего «De bello gallico»,[27] а также «De moribus ger- manorum».[28]
— А может, написал бы что-либо лучшее, — вмешался Крылов, освобождая подбородок от салфетки. Не люблю я этих войн; все это люди делают по глупости, точно нельзя иначе спеться… Ведь я же не дерусь с Палкиным, когда прихожу к нему завтракать: он меня накормит, а я ему заплачу — и дело в шляпе… А то на войне и поесть-то порядком не дадут — так оголтелые какие-то! — все по глупости, резонту никакого не понимают…
— Именно, именно — резонту не понимают, — подтвердил Тургенев. — Ну и пусть дерутся те, которые этого самого резонту не понимают — их еще много, непочатой угол, и долго еще много их будет… А таких, как ты, у нас немного; ты этот самый резонт понимаешь, и с тебя, братец, тово… взыщется: овому талант, овому два, овому шиш, а тебе — во! — И Тургенев расставил руки, какое большое «во» дано Жуковскому.
Жуковский молчал, неверно, неловко и конфузливо теребя свой красный пояс.
— Однако прощай, Саша, мне пора, — сказал он наконец с легкой дрожью в голосе. — Не забывай меня…
— Да что ты в самом деле! Я… я… — и Тургенев вспыхнул: — это черт знает что такое!
— Так надо… так надо, — тихо, но настойчиво говорил Жуковский. — Дети идут туда, женщины идут… Пока мы здесь барствовали, за нас билась девушка — пойми ты! девушка — в этом аду…
— Знаю я, что есть там одна сумасшедшая девка — тем хуже, тем стыднее для нашего века… этого еще недоставало! Девки воюют, да мы совсем этак одичаем.
— Нет, мы будем щи варить, а девки за нас воевать, — хладнокровно заметил Крылов. — Не знаю, устояла ли бы великая армия этого корсиканца, если б против нее выслали этак тысячу-другую пышечек этаких, амурчиков в юбочках — наверное, передралась бы из-за этих цыпочек великая армия.
Тургенев засмеялся, хотя смех этот выходил каким-то насильственным.
— Иван Андреич сказал глубокую истину: рано ли, поздно ли, но победит красота, а не пушка — красота в обширном смысле, — заговорил он торопливо, обращаясь к Карамзину. — Не правда ли?
— Да, я тоже думаю, — тихо отвечал историк и еще более заморгал как бы от едкой архивной пыли. — Гармония вселенной победила довременный хаос, люди победили свирепых зверей, кроткие победят злых, правда убьет ложь, красота — безобразие… К тому идет мир… Придет время, когда слово человека будет сильнее его самого и всех его пушек — недаром «в начале бе Слово»…
— А теперь раки, — пробурчал Крылов, просматривая карточку кушаньям. — Эй, малый! порцию раков! — мигнул он «малому». — Нет, подай парочку порций, да рачки бы покрупней…
— Я уверен, — улыбнулся на эти слова Тургенев, — что эта девка, которая там будто бы сражается и о которой кричат вот уже пятый год, но которой никто не видал, — я уверен, что девка эта, если только ее не сочинил сам приятель мой, Дениска Давыдов, а то, может, и Бурцеву спьяну пригрезилось, что он видел не гусара, а девку в рейтузах, — я убежден, что эта девка надела на себя рейтузы с отчаянья от своего уродства, что рожа у нее анафемская.
Жуковский сидел так беспокойно, как будто бы ему неловко и тесно было в ополченском мундире, и будто бы сапоги жали, и будто бы жарко было и чего-то стыдно.
— Нет, Александр, ты ошибаешься, — по-прежнему
тихо возразил он. — Панин, которого эта девочка — ей тогда, говорят, было не более семнадцати лет, — так Панин, которого она спасла от смерти в самом пылу битвы, говорил мне, что она очень миловидна, что небольшая рябоватосгь…
— Рябая форма!
— Вафельная доска! — в один голос протянули и Тургенев и Крылов.
— Нет, нет, — защищался Жуковский: — маленькая рябоватость, говорит Панин, делает ее лицо еще милее, — загар ее красит, а глаза — дивные, невинные…
— Вот как у этого малого, — подсказал Крылов, глянув действительно в невинные, пустые глаза Гриши, который подавал раки и осклаблялся, что он всегда делал, с любовью прислуживая «доброму барину».
— Рачки-с первый сорт — галански…
— Галански… Сам ты гусь галанский, — передразнил малого неунывающий баснописец. — А вот как- то ты француза будешь кормить галанскими раками…
— Хрансуза-с? какого это? — встрепенулся малый. — Не того ли, что мы когда-то в Мойке кстили?
— Нет, не того… А вон он сам идет на Москву, а оттуда и к нам, в Питер, пожалует. Тогда и служи ему — корми раками.
От этих слов точно ожгло малого. Он отшатнулся назад, тряхнул своими напомаженными волосами, перекинул салфетку из подмышки на плечо и весь покраснел.
— Нет уж, барин, ни в жисть этому не бывать, чтобы я да этому… нет, дудки!
— Какие, братец, дудки! Придет и возьмет Петербург вместе с твоим Палкиным. Может, уже Москву- то и взял… Вот этот барин едет туда сражаться с ним…
Крылов указал на Жуковского, который хотел было встать, но его удерживал Тургенев. При последних словах Крылова по лицу малого пробежала какая-то тень, потом лицо его побледнело, губы задрожали. Он оглянулся на буфет княгини Волконской, которая весело болтала с какими-то франтами, улыбалась, шутила. Потом Гриша окинул взором весь пуэнт, как бы ища в этой веселой толпе ответа на вопрос, ножом, казалось, полоснувший его по сердцу. — «Да что ж это будет! да как же это, Господи!»
И вдруг Гриша повалился наземь, головою к ногам Жуковского. Последний неожиданно попятился назад.
Все изумлены, озадачены. Один Крылов поглядывал исподлобья своими плутовскими глазами, погрызывая клешню огромного рака.
— Что с тобой! что с тобой! — бормотал озадаченный поэт, силясь приподнять малого. — Встань, Бога ради… чего тебе?
— Барин! батюшка! Заставь вечно Богу молиться, — валялся маяый у ног Жуковского.
— Да что с тобой! Говори…
— Возьми меня с собой! Возьми на этого — на проклятого…
Малого обступили со всех сторон. Подошли и Державин, и Злобин. Малый приподнялся с земли весь красный, стирая со лба сырой песок, приставший и к напомаженным волосам. Жуковский казался не менее его взволнованным.
— Так ты в ратники хочешь?
— В ратники, барин… Моченьки моей нету…
— Молодец, молодец, — бормотал Державин, — видный малый, постоит за себя…
— И за нас, — пояснил Крылов, принимаясь за новую клешню.
— Oh! quel patriotisme![29] — всплеснула было ручками хорошенькая княгиня, но тотчас же прикусила язычок, увидав читающие глаза Злобина.
Последний мигнул этими глазами на чуйку, не спускавшую с него своего бойкого взгляда, и чуйка подошла со своим мешком.