самом месте, где происходил базар, декламировал «стрекочущу кузнецу», обидел злым экспромтом Лизу Сперанскую насчет ее семинарского происхождения и постоянно тормошил свою любимую нянюшку, и Вильгельмушка Кюхельбекер. Хотя они и были закадычными друзьями, но уже и тогда, в Лицее, Саша Пушкин доезжал своего скромного друга и уже в то время отзывался, бывало, о чем-либо скучном любимым своим выражением, облетевшим впоследствии всю Россию и обессмертившим безвестного Вильгельмушку Кюхельбекера:
Теперь Саша Пушкин хотя тоже был большой разбойник и любил декламировать Тредиаковского, но уже чаще и чаще стал задумываться над мягким, плачущим, задушевным стихом молодого Жуковского, изучил все, что было наиболее образного и грандиозного у дряхлеющего и телом, и духом, и стихом Державина, и начал пробовать крылья своей юной, смелой и мощной фантазии. В душе это был серьезный, с глубокими задатками мальчик, с честными порывами духа. Одно, что он сам в глубине своей честной и серьезной мысли презирал втайне и от чего не имел сил отрешиться потом всю жизнь, — это запавшее в его характер в Лицее, среди аристократической обстановки и напитанной барством атмосферы, поползновение — невольное, неуловимое поползновение к аристократическому фатству. Вот и теперь, когда он подходил к прилавку княгини Волконской, в нем боролись два чувства — и чувство фатства, тайное, глубокое, которое он скрывал от самого себя, и презрение к этому чувству, злость какая-то на себя самого и на других… «Зачем оно есть в жизни? А если есть, то надо и его испробовать… но зачем оно побеждает меня? Ведь есть же такие сильные, которых оно не побеждает и которые его презирают, как презираю и я», — досадливо думала его упрямая головка. И, несмотря на это, он все-таки подошел к прилавку, с досадой, чтоб только сказать потом товарищам-аристокра-тикам, и сказать с презрением, что и он там был, как и все эти фаты…
Но, взглянув в глаза княгини, услыхав ее голос, с которым она обратилась к нему, предлагая «выпить и скушать», он все это забыл… Он только видел перед собою «чудо красоты», то чудо, о котором он мечтал под сказки старой няни… Он вспыхнул — арапская кровь так и прилила к его смуглым щекам, и хотя ничего не «выпия», однако два сладких пирожка «скушал» и тоже бросил на блюдо червонец — последний, который у него был в кармане после каникул; но уже к другим хорошеньким продавщицам не подошел, хотя и видел между ними княжну Щербатову, с которою когда-то играл в мячик на этом пуэнте. Он все думал о Волконской… Уже много лет спустя, посвящая ей свою знаменитую поэму «Цыгане», он думал об этом базаре на пуэнте, когда писал ей это грациозное посвящение:
Среди рассеянной Москвы, При толках виста и бостона, При бальном лепете молвы, Ты дюбищь игры Аполлона. Царица муз и красоты, Рукою нежной держишь ты Волшебный скиптр вдохновений, И над задумчивым челом, Двойным увенчанным венком, И вьется и пылает гений. Певца, плененного тобой, Не отвергай смиренной дани: Внемли с улыбкой голос мой, Как мимоездом Каталани Цыганке внемлет кочевой…
Эти будущие звуки его лиры уже трепетали в его горячей головке, когда он ходил потом по Елагину острову со своим другом Кюхельбекером, ходил молчаливый, задумчивый и немножко злой…
Между тем к буфету княгини Волконской подошел, сопровождаемый чуйкою с кожаным мешком в руках, высокий старик в длиннополом купеческом сюртуке, в высоких, бутылками сапогах, со строгим, умным профилем какого-то, если можно так сказать, старого иконописного пошиба, и с глазами, которые иначе никак бы нельзя было назвать, как глазами читающими: они буквально читали все, на что ни обращались, в особенности читали легко лица и глаза тех, на кого смотрели.
Подойдя к Волконской, старик снял картуз и поклонился, тряхнув волосами, которые были уже с сильной проседью. Княгиня догадалась, что это богатый купец.
— Что вам угодно будет выпить и скушать? — спросила она робко как-то, видя, что старик читает ее глаза, да так читает, что княгине показалось, будто он знает ее всю, до мелочей, прочел ее настоящее и прошлое, прочел даже то письмо, которое она вчера иисала тихонько от мужа…
Прочитав княгиню от доски до доски и закрыв ее, как легкую, но умную и занимательную книгу, ужасный старик почтительно сказал: «Хотя я русский человек, ваше сиятельство, но, кроме квасу и воды, ничего не пью-с… Ежели можно стаканчик кваску-с?»
Княгиня робко оглянулась на Гришу — тот метнулся, вспомнил, что это не на пожар и не бить кого- либо, осовел на секунду, вспомнил, где у них квас, поставил стеклянный кувшин с пенистым напитком на прилавок перед княгиней. Княгиня торопливо схватилась своей маленькой ручкой за тяжелый кувшин, не подняла его, испугалась, взглянула робко в читающие глаза этого страшного старика, который глядел на нее с доброй, ласковой, совершенно отеческой улыбкой, — и окончательно растерялась. Ужасный старик, добро улыбаясь, сказал: «Не беспокойтесь, ваше сиятельство», — сам налил себе квасу, выпил, поставил стакан на прилавок и знаком подозвал к себе чуйку с кожаным мешком.
— Вынь тысячу червонцев! — тихо сказал ужасный старик чуйке.
Чуйка вынула массивный сверток с золотом. Страшный старик взял его и положил перед княгиней.
— Извольте, ваше сиятельство, на святое дело.
Поклонился и пошел к другому прилавку. Княгиня стояла немая, бледная, испуганная.
— Это Злобин — милеенщик, — бормотал Гриша, не смея шевельнуться. — Тыщу лобанчиков за стакан квасу — н-ну!
Злобин, «именитый гражданин» города Вольска Саратовской губернии, представляет собою исторически крупный тип русского практического деятеля. В детстве и молодости — крестьянин, потом волостной писарь, только изворотливостью своего гибкого и тягучего, как золото, ума спасший свою умную голову от виселицы, предназначенной ему Пугачевым; в средних летах — ловкий, юркий мужик, тот мужик, о котором давно сложилась пословица — «мужик сер, да ум у него не черт съел», серый мужичок, обративший на себя внимание такого милостивца и вельможи, как генерал-прокурор императрицы Екатерины Алексеевны, неулыба князь Александр Алексеевич Вяземский; в зрелых и преклонных летах — откупщик, воротило на всю Россию и Сибирь, миллионер такого крупного пошиба, какие со времен именитых людей Строгановых на Руси и не виданы, — Злобин, наполнивший своим именем три царствования и с особого высочайшего соизволения сохранивший за собою уничтоженный в начале нынешнего столетия титул «именитого гражданина», — этот самородок Злобин с читающими глазами был замечательным явлением своего века: находясь в теснейшей, можно сказать, приятельской связи со всеми вельможами, государственными людьми и представителями ума и таланта, будучи отлично принимаем Москвою и Петербургом, радушно открывавшими свои палаты уму и богатству мужика из курной избы, Злобин не покидал своего родного города, который стал как бы его резиденциею, ибо он украсил его истинно царскими зданиями, садами, парками, следы величия и красоты которых и теперь продолжают изумлять всякого, кто бывал проездом в Вольске, — и ворочал капиталами всей России из своего маленького Вольска, зорко глядя оттуда своими читающими глазами за ходом своей громадной откупной жнеи, как паук из центра своей сети следит за всею областью своей паутинной ловитвы. Но как «рыбак рыбака» — он так же издалека увидал другую, себе под пару крупную интеллигентную личность, у которой под семинарским халатиком билось большое сердце — сердце государственного человека, которое если и сжато было после бюрократическою скорлупою и сузилось от этого, то лишь единственно но вине глубоких исторических причин, но из которого била ключом небюрократическая кровь. Одним словом, Злобин был связан тесной дружбой со Сперанским, и не потому единственно, что, как ловкий человек, он искал дружбы любимца государя, дружбы, которая всегда могла ему пригодиться; нет — он был дружен со Сперанским и тогда, когда стоял у кормила правления, как «правая рука» царя, по собственным словам этого последнего, и тогда, когда Сперанский жил в Нижнем. Во время ссылки Сперанского один Злобин не отвернулся от него; он один продолжал поддерживать с ним, как это ни было трудно, тайную и явную переписку. Дружба Злобина со Сперанским истекала из чистого источника — из источника внутреннего сродства: и тот, и другой проявляли широкие замашки духа, — и если у кого у третьего в то время были такие замашки духа,