— Ей-Богу, она — храбрая и смелая женщина, и нам пришлось бы отдать ей в этом справедливость, не будь она сама нашей королевой. Продолжайте дальше, миледи, — сказал он после того вслух, обращаясь к королеве с приветливым взором. — Расскажите мне, Екатерина, что видели вы в комнате пыток.
— О, мой король и господин, мною овладевает ужас при одной мысли о том, — воскликнула королева, содрогаясь и бледнея. — Я видела, как несчастная девушка извивалась в жестоком мучении. Но ее глаза были устремлены с немой мольбой только к небу. Она не просила своих мучителей о пощаде, она не требовала от них сострадания и милосердия; она не кричала от боли, хотя ее кости трещали, а мясо клочьями разлеталось во все стороны, как осколки стекла. Сложив руки, она простирала их к Богу, а ее уста шептали тихие молитвы, которые, пожалуй, заставляли плакать небесных ангелов, но не могли растрогать сердца палачей. Вы приказали пытать Марию, если она не захочет отступиться от своих заблуждений. Однако ее не спрашивали о том, а прямо подвергли пыткам. Но ее душа была тверда и мужественна, и среди пыток ее уста оставались безмолвными. Пусть ученые богословы говорят и решают, была ли вера Марии Аскью ложной, но они не посмеют отрицать, что в благородном одушевлении этой веры она была героиней, которой не отверг по крайней мере ее Господь Бог!… — Королева в волнении перевела дух, а затем продолжала: — Наконец изнуренные бесплодными усилиями подручные палача оставили свою кровавую работу, чтобы отдохнуть от мучений, которым они подвергали Марию Аскью. Комендант Тауэра объявил, что пытки окончены. Их применяли до высших степеней, и все же они остались бесплодными; сама жестокость была принуждена объявить о своем поражении. Между тем служители церкви требовали с дикой свирепостью, чтобы узницу еще раз подвергли мучениям. Осмельтесь отрицать это, вы, господа, которых я вижу там со смертельно бледными лицами! Да, ваше величество, заплечных дел мастера отказывались повиноваться служителям Божьим, потому что в сердцах подручных палача было больше милосердия, чем в сердцах священников. И когда они воспротивились продолжать свое кровавое дело, а комендант Тауэра, в силу существующего закона, объявил пытку оконченной, я увидала, как один из первых служителей нашей церкви сбросил с себя свое священное одеяние, превратился в подручного палача и с кровожадным наслаждением принялся снова терзать благородное, поникшее тело девушки и с большей жестокостью, чем отъявленные мучители, безжалостно дробил и резал члены, которые те только завинчивали в тиски… Избавьте меня, ваше величество, от необходимости подробнее рисовать эту ужасную сцену! Дрожа и замирая от ужаса, убежала я из этого страшного места и вернулась с сокрушенным и скорбным сердцем обратно к себе в комнату.
Екатерина замолкла в изнеможении и опустилась на свое кресло.
Жуткая тишина царила кругом. Все лица были бледны, без малейшей кровинки; архиепископ Гардинер и канцлер Райотчесли мрачно и упорно смотрели в пространство, ожидая, что гнев короля обрушится на их головы и уничтожит их.
Но король почти не думал о виновных; он думал только о своей прекрасной молодой супруге, смелость которой изумила его, а ее невинность и чистота наполняли его гордой, блаженной радостью. Поэтому он был весьма склонен простить людям, которые в сущности провинились тем, что исполнили приказание своего властелина слишком точно и строго.
Наступила продолжительная пауза — пауза ожидания и страха для всех собравшихся в зале. Только Екатерина сидела, спокойно откинувшись на спинку кресла, и посматривала сияющим взором на Томаса Сеймура, прекрасное лицо которого обнаруживало удовлетворение и радость, доставленные ему объяснением таинственного ночного странствования королевы.
Наконец Генрих VIII поднялся и, низко поклонившись своей супруге, произнес громким, звучным голосом:
— Я глубоко и горько оскорбил вас, моя благородная супруга, но, как вы подверглись моему публичному обвинению, так и я хочу так же публично просить у вас прощения! Вы вправе сердиться на меня, потому что мне подобало прежде всего с непоколебимой твердостью верить вашей честности и порядочности. Вы добились блестящего оправдания, миледи, и я, король, прежде всего склоняюсь пред вами и прошу, чтобы вы простили меня и наложили на меня покаяние!
— Предоставьте мне, ваше величество, наложить покаяние на этого раскаявшегося грешника! — радостно воскликнул Гейвуд, обращаясь к королеве. — Вы, ваше величество, слишком великодушны и слишком нерешительны, чтобы поступить с ним так строго, как того заслуживает брат мой, король Генрих. Итак, предоставьте мне наказать его, потому что только дурак достаточно мудр для того, чтобы наказать короля по заслугам.
Екатерина с благодарной улыбкой кивнула ему головой. Она вполне поняла деликатность и тонкий такт Джона Гейвуда; она поняла, что он своею шуткой хотел вывести ее из настоящего тягостного положения и прекратить это публичное оправдание королевы, которое должно было внутренне служить ей горьким упреком.
— Ну, — сказала она улыбаясь, — какую же кару наложили бы вы на своего короля?
— А такую, чтобы он признал дурака равным себе.
— Бог мне свидетель, что я это сделаю! — почти торжественно воскликнул Генрих VIII. — Дураки мы все и не заслуживаем славы, которою пользуемся в глазах людей.
— Но мой карательный декрет еще не весь исчерпан, братец! — продолжал Джон Гейвуд. — Я присуждаю вас далее к тому, чтобы вы тотчас велели прочесть вам мое произведение и отверзли свой слух для сочинения мудреца Джона Гейвуда!
— Значит, ты исполнил мой приказ и сочинил новую интерлюдию? — с живостью воскликнул король.
— Не интерлюдию, государь, но совершенно новую веселую шутку, сатирическую шутливую пьесу, слушая которую вы станете проливать слезы, но не от жалости, а от смеха. Благороднейшему графу Сэррею подобает громкая слава как поэту, подарившему нашей счастливой Англии первый сонет. Но я также хочу подарить ей нечто новое, а потому преподношу первую комедию и, подобно тому, как граф Сэррей воспевает красоту своей Джеральдины, так я прославлю швейную иглу Гаммера Гуртона. «Швейная игла Гаммера Гуртона» — так называется моя пьеса, и вы, ваше величество, должны прослушать ее в наказание за свои грехи.
— Согласен, — весело подхватил король, — предполагая, конечно, что вы позволите это, Кэти. Однако предварительно я ставлю одно условие. Оно относится к вам, королева! Вы, Кэти, не захотели наложить на меня покаяния; доставьте мне удовольствие исполнить какое-нибудь ваше желание! Выскажите мне просьбу, исполнением которой я мог бы угодить вам!
— Ну, в таком случае, мой властелин и король, — с очаровательной улыбкой сказала Екатерина, — я прошу вас не вспоминать о происшествии сегодняшнего дня и простить тем, которых я обвинила лишь из-за того, что их обвинение послужило моим оправданием. Мои обвинители уже понесли в этот час наказание за свою вину. Удовольствуйтесь этим, ваше величество, и простите им, как делаю это я!
— Вы всегда остаетесь благородной и великой женщиной, Кэти, — воскликнул король и, в то время как его взгляд почти с презрительным выражением устремился на Гардинера, продолжал: — Ваша просьба уважена. Но горе тем, которые осмелятся вторично обвинять вас! А вы не требуете ничего, кроме этого, Кэти?
— Нет, еще одно, государь и супруг! — Екатерина наклонилась к самому уху короля и прошептала: — Они обвинили еще вашего благороднейшего и преданнейшего слугу, они обвинили Кранмера. Не осуждайте его, не выслушав предварительно, и если я могу просить у вас милости, то вот в чем заключается моя просьба: переговорите сами с Кранмером. Скажите ему, в чем его обвиняют, и выслушайте его оправдание.
— Пусть будет так, Кэти, — сказал король, — и ты должна присутствовать при этом! Но пусть это будет нашей тайной, и мы устроим это втихомолку. А теперь, Джон Гейвуд, дай послушать твое сочинение. Но горе тебе, если ты не исполнишь своего обещания и не заставишь нас смеяться! Ведь ты отлично знаешь, что тогда тебе не уйти от розог наших оскорбленных дам.
— Пускай они засекут меня до смерти, если я не заставлю вас смеяться! — весело воскликнул Джон Гейвуд, вынимая свою рукопись.
Вскоре зал снова огласился громким хохотом, и среди всеобщей веселости никто не заметил, как архиепископ Гардинер и граф Дуглас тихонько ускользнули оттуда.
В прихожей они остановились и долго смотрели друг на друга, не говоря ни слова; их лица выражали