– Сами они, батюшка-архиерей, раскольники, – истово крестясь и кланяясь, говорила согбенная старуха в двух кофтах.
Церковный народ был с ней заодно.
– Они там все фарисеи, не так ли? – требовательно обратился к о. Александру вдруг появившийся рядом с ним человек лет сорока в старом пиджаке, надетом прямо на нижнюю рубашку, застегнутую до самого горла на три белые пуговицы. – Я вообще полагаю… – он поманил к себе о. Александра и, предварительно оглянувшись, зашептал тому прямо в ухо. – Вы священник, я вижу. И вы Бога всем сердцем и всем разумением своим любите, я это тоже вижу. И вы, может быть, чувствуете, что грядет ужас стократ ужаснее уже с нами случившегося. Все останется, – шепнул он, быстрым движением руки обводя храм, – все: алтарь, иконы, вот этот запах из кадильницы, мне с детства моего раннего дороже и слаще всех запахов мира… Но Христа не будет. Его уже нет. Нашей ложью мы Его выгнали. Он здесь у нас тосковал, как в Гефсимании. И ушел. И новой земле поэтому не бывать, и небу, Иерусалиму новому, и Бог нам слезу с очей никогда не отрет!
«Он словно моего “Христа” читал!» – изумился о. Александр и вместо уместных в данном случае для священника слов, что отчаяние – грех, шепнул в ответ:
– Я вас понимаю.
На них зашикали. Все внимали епископу, который опять нелестно помянул Тихона, прилепив ему «контрреволюционера всея Руси». Пусть кроет нас раскольниками! Этого пугала теперь только церковные вороны боятся! Бывают в истории времена, когда единомыслие в делах веры есть преступление против Бога. Что же до соборности, которой так любит кичиться всякий православный простец и которая будто бы одна лишь способна дать окончательные ответы на мучительные вопросы, относящиеся, к примеру, к области взаимодействия Создателя и Им созданной твари, иными словами, к значительнейшей и существеннейшей части нашей жизни, то кстати тут будет припомнить одного из трех вселенских учителей православной церкви, святителя Григория Богослова, столь же мудрого, сколь и чувствительного ко всему, что своим вызывающим невежеством может оскорбить нравственность порядочного человека. Бог привел ему председательствовать на Константинопольском соборе, одном из Семи Вселенских, которые мы чтим как незамутненные источники истины и к определениям которых страшимся прикоснуться перстом.
– А надо бы, – усмехнулся епископ. – Чему Бог положил еще развиваться, они загнали в прокрустово ложе, завинтили и освятили. А нам, бедным, по их правилам жить.
Однако. Как же отозвался святитель о возглавляемом им соборе? В каких словах излил впечатления от собрания епископов Василию Великому, ближайшему другу своему? Не дрогнул ли перед резкостью выражений?
– Никак нет! – бодро отрапортовал архиерей, и по церкви пробежал смешок. Улыбнулся, хотя и не без смущения, о. Александр: не к лицу все-таки был старику в облачении и с панагией шутовской армейский тон. – Меня бранят, что вот-де, Антонин груб как мужик. И что мне в том зазорного?! Я и есть мужик. Я как мужик верю и как мужик за моего Христа кому хошь в зубы дам! – И он потряс здоровенным кулаком, чем вызвал у народа всеобщий одобрительный глас.
– Один ты, батюшка наш, за правду Христову стоять остался! – пронзительно прокричала пожилая тетка в черном платке, черной кофте и юбке тоже черной, и слитным гулом весь храм ее поддержал.
– Я груб?! А Григория Великого послушать, как он их крыл, весь собор освященный! Это, говорит, был не собор, а стадо галок. И хуже того: не собор, а буйная толпа! Поэтому, говорю вам, ничего не бойтесь. Бога бойтесь, и Его правду не оскверняйте. А раскол… – он махнул рукой. – Наш раскол есть дело честное. С дороги изгаженной, истоптанной, испохабленной мы уходим на свою твердую стезю. Тихон с революцией лукавит. Ему и капитальца надо у новой власти приобрести, да свою староцерковную невинность соблюсти… Невинность! – Архиерей покрутил головой. – Третий век, ежели не больше, как вавилонская блудница… Вином блуда своего опоили всю Россию, а теперь кричат, что их-де прижали! А мы говорим: если революция против церковных мерзостей – мы с ней. Если революция против продавших Христа бесчестных попов – мы с ней. Если революция взяла Христов бич, дабы очистить храм, – мы с ней.
И всякий раз вторил ему народ: «С ней… с ней… с ней».
Отец Александр молчал.
– Устал я, – вдруг пожаловался архиерей.
Все вокруг сочувственно вздохнули. Как не устать! Со всех сторон лезут тихоновские раки, все насквозь черные, с глазами, уповательно выпученными назад… Он снял клобук и вытер вспотевшую под ним голову, в каковую вечерами, в келье, забредают невеселые мысли. Днем ничего, днем служишь, крутишься, а вечерами, братья и сестры, тоска давит невыносимая. Умел бы пить – ей-Богу, наверняка запил бы горькую. Гляньте: обещан нам брачный пир Агнца. Церковь – Его Невеста. Но поразмыслим: с какой церковью заключит Он надмирный и вечный союз? С тихоновской? Вообразить страшно! На кой ляд беспорочному Агнцу эта, прости, Господи, старая, истасканная шлюха, блудившая с царями и вельможами, а в последнее время скатившаяся до хлыста Гришки Распутина? Может, с католической? А она разве годится Ему в Невесты, эта ворона, ищущая поживиться на всяком горе? У нас, в России, слышь, тоже закаркала… С протестантами? Да какой может быть с ними пир? Пир – это радость, веселье, умиление, а у них мухи от скуки дохнут. Явись, положим, какой-нибудь протестант в Кану Галилейскую – там все вино разом прокисло бы в трехдневные щи. С нашей, обновленческой? Да у нас, братья и сестры, ежели по чести, у самих всякой твари по паре. «Древлеапостольская церковь» – балаган из одного актера, Сашки Введенского.
– Выкрест! – послышалось из толпы.
– Выкрест, – безучастно согласился архиерей. – По нему видать, что из колена Иудина. Ну и что? По мне хоть еврей, хоть татарин – лишь бы Христа любил превыше всего. А он, митрополит Александр, – слово «митрополит» старик выговорил с брезгливой поспешностью, словно торопился сплюнуть набежавшую в рот горькую слюну, – он человек талантливый, он даже больше, чем талантливый, он к вдохновению способен, что всегда было редкостью, а уж в наши дни – тем более. Горит! – не то в похвалу, не то в осуждение выкреста Введенского промолвил епископ. – Но не самого Христа любит чистой любовью, а Христа, возле которого и он прославится. Ему от «осанны» невтерпеж хоть махонький кусочек, да себе, в свою славу отщипнуть. Что там у нас еще? «Живая церковь»? Сие, други, есть натуральный притон, а поп Красницкий в нем – главный заправила. Он там у них и за бандершу, и за бухгалтера, и за вышибалу. Нет, милые вы мои, – словно осилив невидимую крутизну, тяжко вздохнул старик, – та Церковь, о которой нам сказано, что Она – Невеста Христа, – Она впереди. Будем же молиться и верить, что зерно Ее здесь, нами брошено, нашими слезами напитано, нашим дыханием согрето. Ей, Господи, верую в это!
Он перекрестился и тяжело спустился с солеи. Чаша со Святыми Дарами была в левой его руке.
В очередь из причастников о. Александр, скрестив на груди руки, нарочно встал последним. Перед Чашей хотелось ему получить у епископа благословение на особое с ним собеседование. Старик вечерами мается в келье, а тут как раз он, священник из провинции, со своими вопросами, недоумениями и, может быть, возражениями, из которых главное, что бы там ни говорили за столом у о. Сергия, заключалось в отношении к власти. Разоренный гроб преподобного не выходил у него из памяти – словно подвергшаяся поруганию и враз ставшая сирой отеческая могилка. И угрозы все храмы в граде Сотникове позакрывать, монастырь упразднить, а монахинь разогнать по артелям и поденным работам. Да что Сотников! При взгляде на страдающую Россию может сложиться впечатление, что град сей остается пока еще заповедником православия, тишайшим его уголком, местом, окруженным той самой