покраснел.

– Давайте, давайте, – тянула она пухлую ручку за драгоценными листами и, взяв их коротенькими пальцами и даже (так, по крайней мере, показалось о. Александру) оставив на заглавной странице жирный след, небрежно бросила поэму в ящик стола. – Дня через три зайдите.

В «Красной нови» его встретил Геннадий Маркович Краснуцер, нервный человечек с большим выпуклым лбом и маленькими, близко к носу посаженными карими глазами.

– Что?! – вскричал он. – Поэма?! Опять поэма! Все взялись сочинять поэмы! Все Пушкины! Что там у вас – «Евгений Онегин»?

– «Евгений Онегин», – с достоинством отвечал о. Александр, – роман, а не поэма. Это еще в школе проходят.

– Бож-же мой! – схватившись за голову, простонал Краснуцер. – Поэт в некотором смысле должен быть дикарем и, уж по крайней мере, до гробовой доски забыть все, чему его учили в школе. Ступайте. Я прочту это, – он брезгливо ткнул пальцем в лежащую перед ним рукопись, – завтра. В крайнем случае – послезавтра. – Тут маленькие карие его глазки наткнулись на заголовок поэмы, и он поник, как от непосильной ноши. – «Христос и Россия»! Этого мне еще не хватало! Идите, идите!

И, закрывая за собой дверь, о. Александр слышал его стон, полный безысходной тоски: «“Христос и Россия!” О чем они только думают, эти люди!»

Был он также в редакции газеты «Молот», дважды в месяц выпускавшей литературное приложение «Молот в стихах и прозе». Здесь его встретил веселый молодой человек с курчавой белокурой бородкой и двойной фамилией: Голубев-Мышкин, при появлении о. Александра с ловкостью фокусника убравший со стола початую бутылку и пустой стакан. На тарелку с колбасой, огурцами и крупной солью на ее краю у него не хватило рук, и после краткого размышления он предложил гостю:

– Угощайтесь. Брюхо, как говаривал ныне почти забытый Григорий Сковорода, есть нижний наш бог.

– У меня рукопись, – сухо сказал о. Александр.

– Рукопись? Для «Молота»? Прекрасно! – шумно обрадовался молодой человек и немедля водрузил на нос круглые очки со стальными дужками, отчего стал похож на прогрессивного критика Добролюбова. – Так, так. «Христос и Россия». Превосходно! Поэма. Дивно! А вы, – бросил он поверх очков быстрый взгляд на о. Александра, – человек, должно быть, верующий?

– Какое, собственно, это имеет значение для… – о. Александр замялся, подыскивая точное и, желательно, не очень громкое слово, но вспомнил укрепившие его дух отзывы о. Сергия и особенно милой женщины, строка за строкой перепечатавшей поэму, и молвил тоном знающего себе цену автора, – для оценки моего творчества?

– Абсолютно, ну совершенно никакого! – вскричал Голубев-Мышкин, между делом убирая со стола в шкафчик тарелку с колбаской, огурчиками и солью. – И вы полностью и безусловно правы, оглашая в этих стенах свой вопрос. В самом деле: какое значение имеют ваши религиозные убеждения к вашему творчеству?

Отец Александр поднял брови, поколебался и решил промолчать.

– Но вы же не будете отрицать, – молодой человек листал рукопись, хмыкал, качал головой, а в одном месте остро заточенным карандашиком успел даже поставить восклицательный знак, – что тому, кто ни во что и ни в кого не верит, вполне безразличны последствия появления Христа в этом вашем провинциальном городке. Вы, кстати, откуда?

– Сотников Пензенской губернии…

– Списано, стало быть, с натуры… Что ж, мой дорогой, – он заглянул в конец рукописи, – товарищ Александр Боголюбов! Будем читать – и, уверяю вас, без гнева и пристрастия. Никаких, само собой, обещаний, но, помнится мне, Григорий Саввич учил нас, дураков, что непереходимая граница вполне может оказаться дверью, открывающей новые пространства.

– Сковорода?

– Он самый. Иногда я думаю, что у нас, в России, никогда не было никого умнее его.

Три дня спустя о. Александр двинулся за ответом в упомянутые редакции.

Накануне, перед сном, он усердно просил Господа явить Свою власть и силу, дабы «Золотое Руно», или «Красная новь», или «Молот» приняли поэму к печати. Сознавая, что его молитва не свободна от желания стяжать литературную известность и отхлебнуть из кубка поэтической славы, он покаянно шептал: «Так, Господи! Грешен». Вместе с тем он не таил надежду, что человеческие слабости не заслонят от Создателя всех и вся стремления автора в меру сил послужить как Небу, так и несчастному Отечеству, представив общественности страшную картину новой казни явившегося в Россию Сына Человеческого. И разве не молился Исаак Господу о Ревекке, неплодной жене своей, чтобы она зачала? А Давид разве не молился ночь напролет о сыне своем, которого родила ему Вирсавия, чтобы отступила поразившая младенца болезнь? И разве не сказано, что молитва веры исцелит болящего? Как нищий протягивает руку за подаянием, так и человек во все времена обращается к Богу с проникновенной просьбой: «Подай, Господи!» Само собой, вряд ли пристойно день и ночь посылать Небесам прошения об их благосклонном вмешательстве в нашу личную жизнь. Бог – не банк, а молитва – не вклад, неизменно радующий недурным процентом. «Но, Господи, – горячо шептал о. Александр, – моего личного тут самая малость, Ты знаешь… Не мне – имени Твоему! И рабам Твоим, соблазненным и забывающим, сколь безысходна и мучительна жизнь без Тебя».

В «Золотом руне» он застал Инессу Пышкину в обществе длинноволосого молодого человека, несмотря на жару одетого в наглухо застегнутый френч земгоровского образца и военного покроя брюки, заправленные в высокие, желтой кожи американские ботинки.

– Я тебе приношу, – полузакрыв глаза, нараспев читал молодой человек, – от великого Пана… темно-вьющийся хмель и копье великана.

Увидев в дверях о. Александра, Инесса приложила к губам пухлый пальчик.

– Опою тебя зельем и ударю копьем. Будешь спать непробудно ты на ложе моем!

После минуты восхищенного безмолвия (в продолжение коего о. Александр, стараясь не производить шума, извлек из кармана коробку, из коробки выколупал папиросу и, всего лишь взглядом испросив разрешение у Пышкиной воспользоваться ее спичками, чиркнул, прикурил и с наслаждением затянулся) Инесса рекла:

– Владислав, друг мой, свидетельствую, что тебя посетила Муза. – Затем, благосклонно приняв предложенную о. Александром папиросу (и Владислав вслед за ней запустил в драгоценную коробку руку с длинным, как коготь, и отполированным ногтем мизинца), она повторила: – Опою тебя зельем… – Не только голосом, но плавными мановениями руки с дымящейся папиросой она обозначала ритм и проясняла сладостный смысл только что прозвучавших строк: – …и ударю копьем!

Всем своим маленьким толстеньким телом она подалась навстречу пронзающему орудию, после чего широкий ее рот тронула медленная улыбка словно бы въяве изведанной страсти.

– Пусть сгорю в наслажденье, – дико вскрикнул вдохновленный Владислав, швыряя на пол и толстой американской подметкой топча едва закуренную папиросу, – пусть я страстью взорвусь – но зато на мгновенье я над миром взовьюсь!

Со вздохом глянул о. Александр на бесславно погибшую папироску.

– Изолью мое семя – в недра твои! И забудем мы время – в муках любви!

«Беса тешит, – про себя вынес о. Александр приговор сочинениям длинноволосого Владислава. – А она млеет. Замуж ей надо, а из этого дурня такой же муж, как и поэт. Семя – время. Сто лет этой рифме».

Левой ладошкой Пышкина несколько раз прикоснулась к правой. Браво. Брависсимо. Море огня, чувства, страсти. В конце концов, поэзия вырастает из либидо. Либидо – это печь, в которой сор переплавляется в стихи. Что такое «либидо» – о. Александр, убей Бог, не знал, но спросить не решился. Засмеют. Пока престарелый Иоганн жаждет обладать юной Ульрикой – он поэт. Ага. Вот оно, значит, в чем дело. Когда молодой Добролюбов вдруг замещает любовь к женщине любовью к Богу, мир уменьшается на одного яркого поэта, но увеличивается на одного скучного проповедника. Оскар Уайльд сел в тюрьму за свое исповедание красоты, но и в темнице остался поэтом.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату