— Знать, бес попутал, ребята! Надо было влево своротить; стал быть, подходящий кружок дали.
Мы молчим. Сами виноваты — не послушались Анну Петровну.
Опять хлынул дождь. Противная дрожь пошла по всему телу.
— Как решим, Федя? — Степан Степаныч снимает с плеча ружьё.
— Я думаю так: выстрелить раза два-три, натянуть палатку и ждать. Должны найти нас эвенки.
— По-моему, разумно.
— И я так думаю. — Темник осторожно слезает с Грозного.
— Устроим перекур с дремотой!
Трижды, с небольшими интервалами, ухает тишина от наших выстрелов. Я вытаскиваю из чехла палатку, один конец привязываю к стволу сосёнки, другой… Куда ж другой? Ничего не получается. Просто надо накрыться палаткой и ждать.
Вадимка бродит по воде, опустив голову. Не поймёшь, что у него на лице: то ли капли дождя, то ли слёзы.
— Нету, батя, нигде нету. А на сосне кто-то метку сделал. Видишь?
— Это я, Вадим. — И достаю из кармана кусочек коры. — Вот.
— Для меня, да?
— Для тебя.
Небольшой островок постепенно затопляется. Мы усаживаемся возле сосёнки, накрываемся палаткой, ждём дальнейших событий.
Степан Степаныч смотрит на часы, выуживает из пачки папиросу. Курит он через каждый час.
— Как жизнь, Вадимка?
— Ничего, дядя Стёпа. Тымбу жалко.
— Жаль, Тымбу, Вадимка. — Степан Степаныч шуршит отсыревшими спичками. — Хороший пёс получился бы, самый охотничий. Знать, не судьба, брат.
Гурьяныч возле меня сидит, чувствую, ногами подрагивает. Наверно, не рад, что поехал с нами.
— Давайте сосёнку срубим, — говорит он. — Костерок раздуем, погреемся.
Никто не соглашается рубить сосёнку. Жалко.
— Тогда совсем отсюда не выберемся. — Степан Степаныч зажёг-таки спичку. — Как-никак ориентир, ещё раз покружиться можно.
Дремотно и скучно сидеть под палаткой, слушать шумливый дождик. Чайку бы сейчас горячего. И поспать часа три-четыре.
Пустые мечты.
— Дядя Ваня, расскажите что-нибудь интересное, — просит Вадимка.
— Отчего не рассказать! — соглашается Иван Гурьяныч. — Всё одно время проводить. Стал быть, поехал я однажды на изюбра — панты хотел добыть. Есть за Тымбой-речкой хо-о-рошие солонцы, далеконько, правда, километров тридцать. Сел на колхозную Пегануху, винчестер вот этот снарядил, шубёнку прихватил, чтоб ночью не замёрзнуть. Приезжаю на место, лошадёнку спутал, пустил на волю. А сам за шубу и на сидку.
Изюбр, как известно, чуткая зверина. Коза, гуран — те с вечера прут. А он за полночь выходит, осторожничает, ждёт, когда охотник уснёт.
Сижу я; веточек понатыкал, чтоб неприметней было; винчестер изловчил прямо на солонцы. Жду, стал быть, гостя.
Хорошо: ни комара, ни мошки нет.
Часа в три этак, может пораньше, слышу, кто-то с пригорка сбегает. Тяжело так, аж земля осыпается, камешки стукотят. Он, думаю. Кому ж ещё?
Ловко я его жиганул — не мыкнул ни разу. Выскакиваю из засады, на ходу нож достаю. Полоснул изюбра по брюху, чтоб затхлости в нём не было, и на спокой подался. Завтра, мечтаю, всё, как есть, обделаю.
Утром просыпаюсь, глазами хлоп-хлоп. Батюшки!.. Пегануха моя лежит. Леший притащил её на солонцы.
То-то показалось мне, что большой живот у изюбра. Надо б дурачине рога пощупать, а я, значит, подумал: куда они денутся?
Степан Степаныч сдержанно хмыкает — знает он эти истории. И я слыхивал их. А Вадимка от души смеётся. Кобылу, понятно, жалко, да ведь дело прошлое.
— А что дальше было, дядя Ваня?
Тут уж Вадимка не отстанет, пока всё не выпытает.
— Дальше смех и грех на мою голову. Пришлось тридцать километров пешком плестись да ещё шкуру в мешке нести. Дома жёнушка вальком встретила. Колхоз деньги за кобылу требует. А мне для лечения панты позарез нужны. Кручусь, кручусь, никак не выкручусь. В пору камень на шею да в омут.
Иван Гурьяныч смеётся вместе с Вадимкой.
— Потом я, значит, из хвоста Пеганухи метёлку жене своей сделал. Всё прибыль. Бывало, как вспомнит Марья про несчастную кобылку, давай меня метёлкой понужать. А я терплю, потому что кругом виноват.
Палатка наша стала промокать, мы натягиваем на головы капюшоны. Сидим не двигаясь. Слышно, как позванивают удилами кони, переступают с ноги на ногу, шумно вздыхают, как шлёпают по воде дождинки, как… Нет, это не почудилось! Прогремел далёкий выстрел.
— Давай, Гурьяныч, из винчестера.
Три раскатистых выстрела звучат ответно.
— Скоро будут. — Темник торопится под брезент. — На оленях они мигом.
Последние сантиметры земли скрываются под водой. Надо вставать.
Проходит час с тех пор, как мы услышали чей-то выстрел.
Это я по папироске Степана Степаныча сужу.
— Д-долго не еду-ут, — дрожит Вадимка.
— Потерпи, сынок, скоро уже.
Ещё минут двадцать тянутся в мучительном томлении.
Я прижимаю к себе сына, кутаю в брезентовые полы, грею дыханием руки.
— Теперь тепло, как от Тымбы.
Я потихоньку ругаю себя. Зачем потащил мальчишку в глухомань? Сколько ещё кружить нам с таким проводником, как Иван Гурьяныч? И где эти неуловимые эвенки?
Степан Степаныч настроен бодрее. Он смачно жуёт мундштук папироски, встряхивает пачку, определяя, сколько ещё в ней осталось, смотрит на часы. Можно не смотреть: время перекура.
— Как жизнь, Вадимка?
— Н-ничего, дядя Стёпа. Холодно-о маленько-о!
— Холодно, Вадимка. Верно. Ты потерпи, брат. Скоро найдут нас, обязательно.
Степан Степаныч долго возится со спичками: они окончательно отсырели. И вдруг замирает с поднятой рукой.
— Собака!..
И слух и нюх у Степана Степаныча замечательные. Минуты через две и мы слышим радостный собачий лай, громкую команду. Что-то мелькает в сетке дождя там, за дальними кочками. Ближе, ближе… Олени!
— Ура, дядя Стёпа! — пляшет Вадимка. — Олени!
Оленей — два. На первом старик едет. Лицо у него коричневое, волосы чёрные, сам круглый, маленький, в брезентовом плащике, с трубкой в зубах.
Трубка мокрая, не курится — дождь-то какой! Забыл, видать, про неё дед: губами чмокает — она хлюп-хлюп.
Резво спрыгивает старик с оленя, подбегает к Степану Степанычу (он ближе всех стоит), подаёт руку в синих прожилках, смотрит снизу вверх.
— Здравствуйте вам! Меня дедушкой Гарпаном зовут, оленевод я.
— А мы… Путешественники, что ли.