Даже когда его творения грешат криводушием, они величественны и прекрасны. И дочерям своим он дал два чудеснейших в мире имени. В сравнении с Аделью и Леопольдиной все женские имена жалки.
— Дело вкуса.
— Да нет же, тупица! Кому интересны вкусы людей вроде вас, массы, быдла, сброда, простых смертных? Значение имеют только вкусы гениев, таких, как мы с Виктором Гюго. И потом, Адель и Леопольдина — христианские имена.
— Ну и что?
— Понятно, мадемуазель из продвинутых, нынче ведь предпочитают имена языческие. С вас бы сталось назвать ваших детей Кришной, Элохимом, Абдаллахом, Чангом, Эмпедоклом, Сидящим Быком и Эхнатоном, да? Умора. Нет, я люблю христианские имена. А вас, кстати, как зовут?
— Нина.
— Бедная вы моя.
— Почему это бедная?
— Потому что не Адель и не Леопольдина. Нет в этом мире справедливости, правда?
— Может, хватит нести чушь?
— Чушь? Вы это называете чушью? Не быть Аделью или Леопольдиной — да это же коренная несправедливость, глубочайшая трагедия, особенно для вас, бедняжки, которую наградили языческим именем.
— Я перебью вас: Нина — имя христианское. День святой Нины приходится на четырнадцатое января — это дата вашего первого интервью.
— Интересно, что вы хотите доказать этим пустяковым совпадением?
— Не такое уж оно пустяковое. Четырнадцатого января я вернулась из отпуска и в этот самый день узнала о вашей скорой кончине.
— И что же? Вы вообразили, что это нас с вами как-то связывает?
— Я ничего не вообразила, но не вы ли всего несколько минут назад говорили мне в высшей степени странные веши?
— Да, я вас переоценил. Вы меня сильно разочаровали. А ваше имя просто убило. Теперь я вижу, какое вы ничтожество.
— Я счастлива: моей жизни больше ничего не угрожает.
— Вашей не-жизни ничего не угрожает. Зачем только она вам?
— Мало ли зачем — например, чтобы довести до конца интервью.
— Блестящая перспектива. А я-то по доброте душевной мог обеспечить вам несравненный апофеоз!
— Кстати, каким образом вы собирались это сделать? Лишить жизни влюбленную девочку — для тренированного семнадцатилетнего юноши пара пустяков. Но немощному старику убить здоровую, молодую, враждебно настроенную женщину — задача не из легких.
— Я по наивности думал, что вы настроены отнюдь не враждебно. Пусть я стар, толст и немощен — мне бы это не помешало, если бы вы любили меня, как любила Леопольдина, были бы на все согласны, как она…
— Господин Тах, скажите мне, я хочу знать: Леопольдина в самом деле была на все согласна? Сознательно и добровольно?
— Если бы вы видели, как покорно она приняла свою участь, вы бы об этом не спрашивали.
— Знать бы еще, почему она была покорна? Вы могли опоить ее, одурманить, добиться своего криком, побоями…
— Нет, нет, нет и нет. Я любил ее — я и сейчас ее люблю. Этого было более чем достаточно. Такая любовь ни вам, никому на свете даже не снилась. Если бы вы знали, что это такое, не задавали бы дурацких вопросов.
— Господин Тах, неужели вы не способны представить себе другую версию этой истории? Вы любили друг друга, верю. Но это не значит, что Леопольдина непременно хотела расстаться с жизнью. Что, если она покорно приняла свою участь единственно из любви к вам, а вовсе не из желания умереть?
— Это одно и то же.
— Вовсе не одно и то же. Может быть, она любила вас так сильно, что просто не хотела вам перечить.
— Перечить! Потрясающе: вы употребляете лексикон семейной сцены для такого метафизического момента.
— Метафизического для вас, быть может, но не для нее. Что, если вы один испытали тогда экстаз, а она всего лишь смирилась?
— Послушайте, мне, наверно, лучше знать, а?
— Теперь моя очередь ответить вам, что это очень спорный вопрос.
— Черт возьми! Кто из нас писатель, вы или я?
— Вы — именно поэтому мне особенно трудно вам поверить.
— А если я расскажу вам, как все было, — поверите?
— Не знаю. Попытайтесь.
— Увы, это не так-то легко. Я и написал об этом, потому что сказать не мог. За перо берутся, когда нет слов, это величайшая тайна — переход от несказанного к высказанному. Слово устное и слово письменное — это паралллельные, которые не пересекаются.
— Очень интересная лекция, господин Тах, но я должна вам напомнить, что речь идет об убийстве, а не о литературе.
— Есть разница?
— Я думаю, та же, что между судом присяжных и Французской академией.
— Между судом присяжных и Французской академией нет никакой разницы.
— Очень любопытно, но вы отвлеклись.
— Вы правы. Но как рассказать? Вы хоть понимаете, что я не говорил об этом никогда в жизни?
— Когда-то надо начать.
— Это было тринадцатого августа двадцать пятого года.
— Ну вот, отличное начало.
— Это был день рождения Леопольдины.
— Какое занятное совпадение!
— Замолчите вы когда-нибудь? Вы что, не видите, что я мучаюсь и не могу найти слов?
— Вижу, и мне это нравится. Я рада, что шестьдесят шесть лет спустя вы наконец-то мучаетесь, вспоминая свое преступление.
— Вы мелочно мстительны, как все бабы. А ведь вы были правы, когда сказали, что в «Гигиене убийцы» только два женских образа: бабушка и тетя. Леопольдина — не женщина, она была — и навсегда останется — ребенком, сказочным созданием, не имевшим пола.
— Но жившим половой жизнью, насколько я поняла из вашей книги.
— Только мы одни знали, что не обязательно быть взрослым, чтобы заниматься любовью, наоборот — половая зрелость все портит. Притупляется чувственность, слабеет способность к восторгу, к растворению друг в друге. Искусству любви следовало бы учиться у детей.
— Значит, вы лгали, когда говорили, что вы девственник?
— Нет. Потерять невинность в традиционном понимании мужчина может только после наступления половой зрелости. А я с тех пор ни разу не занимался любовью.
— Все ясно, вы опять играете словами.
— Ничего подобного, просто вы ничего в этом не понимаете. И прекратите наконец то и дело меня прерывать.
— Вы прервали человеческую жизнь, а прервать ваш словесный понос — не преступление.
— Бросьте, мой словесный понос вас устраивает как нельзя лучше. Он изрядно упрощает вам работу.
— В чем-то вы правы. Валяйте, облегчайтесь дальше: что там с тринадцатым августа двадцать пятого года?