то вообще нет ничего сиропного в нашем бренном мире.
— Дайте мне досказать, тогда поймете, что это совсем не сиропная история.
— Что ж, попробуйте меня в этом убедить. Учтите, вам нелегко придется, потому что пока ваш рассказ приводит меня в уныние. Этот юноша, неспособный смириться с тем, что у его кузины начались месячные, смешон и жалок. Какой-то вегетарианский лиризм.
— Продолжение будет отнюдь не вегетарианским, но, чтобы рассказывать, мне нужен минимум тишины.
— Не могу ничего обещать: вас очень трудно слушать спокойно.
— Потерпите до конца. Черт, на чем я остановился? Вы опять меня сбили, я потерял нить.
— Нить крови в воде.
— О боже, верно. Вообразите, в каком я был шоке. Этот красный цвет, непрошеный гость в бледной гамме ледяной воды, зеленоватой черноты озерных глубин, белых плеч Леопольдины, ее голубоватых, как ртуть, губ и главное, главное — ее ног, неощутимые явления которых напоминали своей непостижимой медлительностью о какой-то гиперборейской ласке. Нет, не мог между этих ног таиться источник омерзительного излияния.
— Омерзительного!
— Омерзительного, да-да! Омерзительна была эта струйка, и еще омерзительнее — то, что она означала: гнусное таинство, переход от сказочной жизни к жизни гормональной и от жизни вечной к жизни цикличной. Надо быть вегетарианцем, чтобы удовлетвориться цикличной вечностью. В моих глазах это оксюморон. Для меня и Леопольдины вечность мыслилась только в первом лице единственного числа, единственного в своем роде, ибо оно включало в себя нас обоих. Цикличная же вечность предполагает появление третьего, того, кто придет на смену, чтобы жизнь продолжалась, и извольте удовлетвориться этой экспроприацией, извольте радоваться этому вторжению! Я не могу не презирать тех, кто приемлет эту зловещую комедию: я их презираю даже не столько за овечье смирение, сколько за их анемичную любовь. Ибо будь они способны на любовь истинную, не покорялись бы так безропотно, не мирились бы со страданиями тех, кого они будто бы любят, а взяли бы на себя, отринув трусливые и эгоистические соображения, благородную миссию по избавлению их от столь гнусной участи. Эта струйка крови в воде означала конец вечности Леопольдины. И я — потому что любил ее безгранично — решил вернуть ее этой вечности не медля.
— Я начинаю понимать.
— Долго же до вас доходило.
— Я начинаю понимать, до какой степени вы больны.
— Что же вы тогда скажете, когда дослушаете до конца?
— С вами надо быть готовой к худшему.
— Со мной или без меня, худшего не миновать, но, думаю, по крайней мере одно существо на свете я от худшего уберег. Леопольдина поймала мой застывший взгляд и обернулась. Она выскочила из воды как ошпаренная и вскарабкалась на мой каменный островок. Происхождение струйки крови не оставляло больше сомнений. Моя кузина была потрясена — и я ее понимал. За три года мы ни разу не обмолвились о том, что это может случиться. По молчаливому соглашению подобная возможность даже не обсуждалась: она была настолько неприемлемой, что, оберегая наше блаженство, мы оба предпочитали молчать о ней.
— Этого я и боялась. Леопольдина ни о чем вас не просила, вы убили ее во имя некоего «молчаливого соглашения», рожденного в потемках вашего собственного больного воображения.
— Да, она не просила меня словами, но в них и не было необходимости.
— Вот именно, я о том и говорю. В ближайшие четверть часа вы будете превозносить достоинства невысказанного.
— А вам бы хотелось, чтобы мы составили контракт по всей форме и подписали его в присутствии нотариуса?
— Я все что угодно предпочла бы тому, что сделали вы.
— Меня не интересует, что предпочли бы вы. Я думал только о спасении Леопольдины.
— О спасении Леопольдины в вашем понимании.
— Это было и ее понимание. Доказательством служит то, мадемуазель, что мы не сказали друг другу ни слова. Я просто поцеловал ее в глаза, очень нежно, и она все поняла. Она успокоилась, улыбнулась мне. Все произошло очень быстро. Три минуты спустя она была мертва.
— Как? Вот так, сразу? Это… это чудовищно.
— Вы бы хотели, чтобы это продолжалось два часа, как в опере?
— Но все-таки… так людей не убивают.
— Да? Я не знал, что есть какие-то нормы. Неужели существует кодекс хороших манер для убийц? И правила поведения для жертв? Следующий раз, когда я буду убивать, обещаю вам соблюсти этикет.
— Следующий раз? Слава богу, следующего раза не будет. Пока меня от вас просто тошнит.
— Пока? Вы меня интригуете.
— Вы утверждаете, что любили ее, — и вы ее задушили, даже не сказав ей в последний раз, что любите?
— Она и так это знала. И то, что я сделал, было лучшим доказательством. Если бы я не любил ее так сильно — я бы ее не убил.
— Почему вы так уверены, что она это знала?
— Мы с ней никогда об этих вещах не говорили, но мы были настроены на одну волну. И потом, мы вообще были не из болтливых. Но дайте же мне рассказать об удушении. У меня не было в жизни случая ни с кем этим поделиться, но я люблю возвращаться к нему мыслями — несчетное количество раз я заново переживал в сокровенных глубинах моей памяти эту дивную сцену!
— Ну и развлечения у вас!
— Вот увидите, со временем вы тоже войдете во вкус.
— Во вкус чего? Ваших воспоминаний или удушения?
— Любви. Но дайте же мне рассказать, прошу вас.
— Пожалуйста, если вы настаиваете.
— Итак, мы были на каменном островке посреди озера. Приговор прозвучал, и рай, который впервые отняли у нас на две минуты, был на три минуты нам возвращен. Мы оба отчетливо сознавали, что нам отмерены только эти сто восемьдесят райских секунд, надо было успеть все сделать как следует — и мы сделали. О, я знаю, о чем вы подумали: по-вашему, красиво исполненное удушение — целиком заслуга душителя. Это не совсем так. Ведь и жертва далеко не так пассивна, как многие думают. Вы видели скверный фильм — его снял какой-то варвар, японец, если не ошибаюсь, — который заканчивается сценой удушения на тридцать две минуты?
— Да, «Империя чувств» Осимы.
— Сцена провальная. Я со знанием дела могу утверждать, что это происходит не так. Во-первых, тридцать две минуты — безвкусица! В искусстве, во всех его видах, как сговорившись, не желают признавать, что убийство — дело спорое и быстрое. Вот Хичкок это понимал. И еще одна вещь невдомек этому японцу: в удушении нет ничего мучительного и угнетающего, наоборот: оно бодрит, освежает.
— Освежает? Как это неожиданно! Может, еще и витаминизирует, если на то пошло?
— В самом деле, почему бы нет? Ощущаешь такой прилив жизненных сил, когда задушишь любимое существо.
— Вы так говорите, будто занимаетесь этим регулярно.
— Достаточно сделать что-то один раз — по-настоящему, конечно, — чтобы это осталось с вами на всю жизнь. Вот потому-то настоятельно необходимо довести ключевую сцену до эстетического совершенства. Ваш японец, видно, этого не знал, или он просто неумеха, потому что его удушение безобразно и даже смешно: такое впечатление, будто душительница качает насос, а ее жертва выглядит раздавленной паровым катком. Мое же удушение было прекрасно, можете мне поверить.
— Не сомневаюсь. Однако возникает вопрос: почему вы избрали именно этот способ? Вы находились на озере — логичнее было бы ей утонуть. Вы, собственно, так и объяснили смерть вашей кузины ее родителям, когда принесли им тело, — это было не слишком правдоподобно, на шее остались следы. Почему же вы попросту не утопили девочку?