— Прекрасный вопрос. Я и сам об этом думал тогда, тринадцатого августа двадцать пятого года. Но быстро отмел эту мысль. Я сказал себе, что нельзя же всем Леопольдинам тонуть,[10] это уже штамп, закон жанра, пошловато как-то. Не говоря о том, что такое слепое подражание оскорбило бы память старика Гюго.
— То есть вы не утопили ее, потому что хотели избежать параллелей. Но выбранное вами удушение просто отсылало к другим параллелям.
— Верно, однако это соображение меня не остановило. Я скажу вам, что определило мой выбор: уж очень хороша была шея моей кузины. В равной мере и нежный затылок, и точеное горло — это была царственно прекрасная шея, длинная, гибкая, безупречных линий. А какая тонкая! Чтобы задушить меня, понадобилось бы как минимум две пары рук. А с такой хрупкой шейкой достичь вечности — пара пустяков!
— Не будь ее шея так хороша, вы бы не задушили ее?
— Не знаю. Наверно, все-таки задушил бы, я ведь все-таки человек руки. Из всех способов убийства только в удушении так напрямую задействованы руки. Удушение дает рукам несравненное знание чувственной полноты.
— Вот видите, вы задушили ее ради собственного удовольствия. Почему же вы пытаетесь меня убедить, что сделали это для ее спасения?
— Детка моя, вас оправдывает только то, что вы ничего не смыслите в теологии. Но ведь вы уверяете, будто читали все мои книги, так что должны бы понять. У меня есть прекрасный роман под названием «Сопутствующая благодать» — в нем я сказал об экстазе, который дарует Бог, когда наши деяния достойны Его похвалы. Это придумано не мной, мистикам подобные ощущения хорошо знакомы. Так вот, когда я душил Леопольдину, испытанное мною удовольствие было той самой благодатью, сопутствующей спасению моей любимой.
— Так вы договоритесь до того, что «Гигиена убийцы» — католический роман.
— Нет. Это роман назидательный.
— Расскажите же мне в назидание последнюю сцену.
— Мы подошли к ней вплотную. Все свершилось очень просто — как и полагается подлинным шедеврам. Леопольдина села ко мне на колени, приблизила лицо к моему лицу. Заметьте, мадемуазель, она сделала это сама, без принуждения.
— Это еще ни о чем не говорит.
— Вы думаете, она удивилась, когда мои руки обхватили ее шею и стиснули ее? Ничуть. Мы улыбались друг другу, глядя глаза в глаза. Мы не расставались, поскольку умирали вместе. Я — это были мы оба.
— Как романтично.
— Не правда ли? Вы не можете себе представить, как прекрасна была Леопольдина, особенно в эти минуты. Не стоит душить людей с короткой, упрятанной в плечи шеей — это неэстетично. Зато длинная, изящная шейка прямо-таки создана для удушения.
— Вашей кузине, надо полагать, шло быть задушенной?
— Как никому. Я ощущал обеими руками, как нежны ее хрящи, которые мало-помалу подавались под моими пальцами.
— Кто через хрящи убил, через хрящи и умрет.
Толстяк ошеломленно уставился на журналистку:
— Вы понимаете, что вы сейчас сказали?
— Я сказала это с умыслом.
— Невероятно! Вы провидица! Как я раньше не подумал? Нам было известно, что синдром Эльзенвиверплаца — это рак убийц, но не хватало объяснения: вот оно! Те десять каторжников из Кайенны наверняка сломали своим жертвам эти самые хрящи. Верно сказал Всевышний: взявший меч от меча и падет. Благодаря вам, мадемуазель, теперь я наконец знаю, откуда у меня рак хрящей! Я же говорил, что теология — наука наук!
Писателем, казалось, овладел восторг ученого, который после двадцати лет кропотливой работы свел наконец свои выкладки в стройную систему. Глаза его похотливо взирали на некий незримый абсолют, жирный лоб в бисеринках пота лоснился, как слизистая оболочка.
— Я все-таки жду конца истории, господин Тах.
Худенькая молодая женщина с брезгливостью смотрела на вдохновенное лицо необъятного старца.
— Конца истории, мадемуазель? Но эта история не кончилась, отнюдь, она только начинается! Вы сами сейчас подсказали мне это. О хрящи, сочленения из сочленений! Не только сочленения тела, но — главное — сочленения этой истории!
— У вас, случайно, не горячка?
— Горячка, о да, как тут не разгорячиться, когда наконец-то все встало на свои места! Благодаря вам, мадемуазель, теперь я смогу написать продолжение, а может быть, и конец «Гигиены убийцы». И снабжу роман подзаголовком: «История хрящей». Это будет лучшее в мире завещание, вы не находите? Но надо поторопиться, у меня осталось так мало времени! Боже мой, какая безотлагательная срочность! Какой ультиматум!
— Нет уж, как хотите, но прежде, чем писать это продолжение, вы должны досказать мне конец этого дня, тринадцатого августа двадцать пятого года.
— Это будет не продолжение, это будет ретроспекция! Поймите меня: хрящи — мое недостающее звено, это амбивалентные сочленения, позволяющие двигаться от начала к концу и с тем же успехом от конца к началу, открывающие доступ во время как целое, в вечность! Вы ждете от меня конца тринадцатого августа двадцать пятого года? Но у тринадцатого августа двадцать пятого года нет конца, ибо в тот день началась вечность. Вы думаете, сегодня у нас восемнадцатое января девяносто первого года, думаете, что на дворе зима и идет война в Персидском заливе? Грубейшая ошибка! Календарь остановился шестьдесят пять с половиной лет назад! Сейчас лето, а я — красавец-юноша.
— Что-то незаметно.
— Это потому, что вы на меня плохо смотрите. Взгляните, видите, какие у меня руки, красивые, тонкие.
— Должна признать, что это правда. Вы — расплывшийся толстяк, а руки сохранили изящные, как у пажа.
— Не правда ли? Естественно, это знак: ведь мои руки сыграли колоссальную роль в этой истории. С того дня, с тринадцатого августа двадцать пятого года, мои руки не переставали душить. Разве вы не видите: и сейчас, в эту минуту, когда я с вами говорю, я душу Леопольдину?
— Не вижу.
— Душу, душу. Взгляните на мои руки. Взгляните на ладони, сжавшие лебединую шейку, взгляните на пальцы, они давят на хрящи, проникают все глубже в губчатую ткань, и эта губчатая ткань станет текстом.
— Ну вот, господин Тах, я и поймала вас на метафоре.
— Это не метафора. Что есть текст, как не гигантский словесный хрящ?
— Это метафора, хотите вы того или нет.
— Если бы вы увидели вещи в их совокупности, как вижу сейчас я, вы бы поняли. Метафору изобрели, чтобы люди могли связывать воедино фрагменты целого, доступные их видению. Когда же этой фрагментарности нет, метафора теряет всякий смысл. Бедная слепая дурочка! Когда-нибудь, быть может, и вам откроется эта целостность, и ваши глаза прозреют, как прозрели мои после шестидесяти пяти с половиной лет слепоты.
— Не дать ли вам успокоительное, господин Тах? По-моему, вы чересчур возбуждены, как бы это вам не повредило.
— Есть от чего возбудиться! Я и забыл, что можно быть до такой степени счастливым.
— Что же вас так осчастливило?
— Я же сказал вам: я душу Леопольдину.
— И этим счастливы?
— Еще как! Моя кузина возносится на седьмое небо. Голова ее запрокинута, дивный рот приоткрыт,