добавить к письму следующий постскриптум:

P.S. Галерист Куллус хотел бы иметь Вашу фотографию, желательно недавнюю. Пришлите ее мне, я передам.

Была суббота, и я поспешила отправить письмо, чтобы оно ушло до полудня.

* * *

На следующей неделе я принимала у себя венгерского студента, который писал обо мне дипломную работу в Будапештском университете; он говорил на таком странном французском, что я, слушая его, ощущала себя то ли воеводой, то ли архимандритом, и это было не лишено приятности. Страны Восточной Европы как нельзя более хороши для эго, я это не раз замечала.

Потом я встретилась с молодой талантливой писательницей, с которой уже несколько лет хотела познакомиться. Увы, она была так напичкана ксанаксом[23], что общения не получилось. Она сидела напротив меня, но я чувствовала, что моим словам приходится пересекать миры, чтобы добраться до ее мозга. В конце концов она сама объяснила:

– Мне никак не удается снизить дозы транквилизаторов.

– Разве это не опасно? – спросила я, сознавая, что мой вопрос глуп.

– Опасно, конечно. Но я без них не могу. А вы? Как вы справляетесь со всем этим прессингом?

– Сама не знаю.

– Вы не находите, что ремесло писателя чудовищно бьет по нервам?

– Нахожу. На моих нервах нет живого места.

– Почему же вы не принимаете транквилизаторов? Считаете, что страдать нам необходимо, да?

– Нет.

– Зачем же тогда вы добровольно страдаете?

– Наверно, не хочу разрушать свои мозговые клетки.

– Вы хотите сказать, что я свои разрушаю?

– Понятия не имею.

– Вам не кажется, что страдание разрушит ваши мозговые клетки быстрее?

– Не надо сгущать краски. Писать – это все-таки прежде всего наслаждение. Страдаем мы от связанных с ним страхов.

– Отсюда необходимость транквилизаторов.

– Я в этом не уверена. Без страхов нет и удовольствия.

– Есть. Попробуйте – и вы испытаете удовольствие без страхов.

– Вы подписали контракт с фармацевтической промышленностью?

– Ладно. Страдайте на здоровье, если вам это нравится. Вы так и не ответили на мой вопрос. Как вы переносите этот стресс?

– Плохо.

– Вот так-то лучше.

Смешная, право. Она была мне симпатична, но я поняла, что предпочла бы письмо от нее личной встрече. Неужели это уже патология, выработавшаяся в силу гегемонии почты в моей жизни? Я могу по пальцам перечесть людей, чье общество мне приятнее, чем была бы переписка с ними, – разумеется, при условии, что они обладают минимумом эпистолярного дарования. Для большинства признать подобное означало бы расписаться в собственной слабости, энергетическом дефиците, неспособности жить в реальной жизни. «Вы не любите живых людей» – такое выдавали мне не раз. Я протестую: почему это люди по определению живее, когда видишь их перед собой? Почему нельзя допустить, что они раскрываются лучше, а то и совсем иначе, в переписке?

Одно могу сказать наверняка: все люди разные. Одни выигрышнее смотрятся при личном контакте, другие – на бумаге. Мне, однако, даже если я люблю кого-то так, что готова жить с ним вместе, его письма все равно необходимы: отношения кажутся мне недостаточно полными, если не содержат элемента переписки.

Есть люди, которых я знаю только по письмам. Конечно, мне было бы любопытно увидеть их воочию, но я могу прекрасно без этого обойтись. А личная встреча может быть небезопасна. Тут переписка смыкается с основополагающим вопросом литературы: надо ли встречаться с писателями?

Ответа нет, потому что ответов слишком много. Бесспорно, иные авторы сильно вредят собственному творчеству. Я говорила с людьми, которые были знакомы с Монтерланом[24] и жалели об этом: один даже сказал мне, что после недолгого разговора с этим писателем больше не мог читать его книги, хотя прежде ими восхищался, настолько неприятен был ему человек. Еще могу сказать, что меня уверяли, будто проза Жионо[25] еще прекраснее, если иметь счастье знать его лично. А ведь есть и такие авторы, которых и в голову не пришло бы читать, если бы не довелось познакомиться, не говоря уже о тех, самых многочисленных, чье присутствие нам безразлично, как и их книги.

Точно так же и переписка не подчиняется никаким законам. Но я склонна скорее не встречаться с корреспондентами, даже не из осторожности, а по причине, так дивно выраженной в одном прустовском предисловии: чтение позволяет нам узнать ближнего, не утратив ту глубину, что возможна лишь наедине с собой.

И в самом деле, думала я, пожалуй, этой писательнице стоило бы узнать меня в моем наиболее интересном состоянии одиночества. Равным образом было бы справедливо и обратное: ее фармацевтическая агитация меня все-таки несколько травмировала.

* * *

Когда пришло очередное письмо от американца, я уже позабыла, что просила у него фотографию. Снимок был как удар наотмашь: я увидела нечто голое, дебелое, такое огромное, что не умещалось в кадре. Настоящая экспансия плоти: так и чувствовалось, что это живое вздутие постоянно ищет новых возможностей распространяться, пучиться, расти вширь. Свежий жир, пробиваясь сквозь континенты сформировавшихся тканей, взбухал на поверхности, чтобы, затвердев, как слой сала на жарком, стать, в свою очередь, основанием для нового пласта жира. То было победоносное шествие ожирения: телеса аннексировали пустоту.

Определить пол этой опухоли я затруднилась: фотограф снял ее анфас в полный рост, но гениталии были скрыты огромными валиками жира. Это могла быть женщина, судя по громадным грудям, но они настолько терялись среди прочих складок и выпуклостей, что не выглядели молочными железами, а больше походили на шины.

Потребовалось некоторое время, чтобы я вспомнила, что вздутие на снимке – человек и что это мой корреспондент, рядовой 2-го класса Мелвин Мэппл. Я уже не раз переживала этот всегда удивительный опыт – почерк, внезапно обретший лицо, но в данном случае было трудно определить, где именно на этом теле находится заплывшее жиром лицо. Шеи не было вовсе, там, где голова соединялась с торсом, не просматривалось ни малейшего сужения, которое позволило бы распознать эту часть тела. Мне подумалось, что этого человека нельзя казнить на гильотине, и даже просто повязать галстук ему было бы затруднительно.

Мелвин Мэппл на снимке еще имел черты, но какие – определить не представлялось возможным. Нос с горбинкой или курносый, рот большой или маленький, глаза такие или этакие – не поймешь; только и можно сказать, что у него есть нос, рот и глаза, – уже что-то, потому что и этого не скажешь о подбородке, давно утонувшем в жире. Легко можно было представить, что недалек тот день, когда и эти базовые элементы в свою очередь заплывут и скроются, и от этого становилось жутко. Как же тогда это живое существо сможет дышать, разговаривать, видеть?

Глаза больше всего напоминали гвоздики на обитом кожей кресле: в том, чему полагается быть зеркалом души, не отражалось ничего, кроме усилия, необходимого, чтобы пробиться к внешнему миру. Нос, едва различимый хрящик в океане плоти, еще обладал, как сокровищем, остатками ноздрей: скоро и эту «розетку» замурует кладка жира. Оставалось надеяться, что тогда бедняга сможет дышать ртом, который уж точно продержится до последнего, цепляясь за жизнь с силой, присущей убийцам.

И впрямь трудно было смотреть на этот рот, вернее, на то, что от него осталось, не думая о том, что

Вы читаете Форма жизни
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×