ее к себе в дом среди ночи и свадьбы играть не стал, сказав, что вначале присмотреться к ней надо. А через неделю Викин ребенок умер. Вика спала на печке, Балбеса и близко к себе не подпускала.
— Ясно теперь, чего баба бесится, — процедил сквозь зубы Кэпэлэу и отправился на кухню — в пристройку за углом дома.
Оступившись с крыльца, Кэпэлэу сразу провалился в сугроб. С вечера задувал ветер, и теперь метель разыгралась вовсю. Повалила садовый плетень на собачью конуру, ни амбара, ни сарая, ни хлевов не было видно за белой пеленой снега.
Шел последний день масленицы. Надолянка, успев уже запачкать платье соусами и жиром, возилась у плиты, готовя угощенье на вечер. Как-никак прощеное воскресенье, все кумовья и крестники соберутся. Года не проходило, чтобы Кэпэлэу не крестил кого или не женил; делал он это с охотой и с какой-никакой прибылью. На рождество и в прощеное воскресенье — а в Сэлигаце жили по старинке — являлись к нему поздравители — кумовья да крестники, глядишь, за год и набиралось кур с десяток, индейки штуки три да всякой мелочи из домашнего рукоделья — коврики, полотенца.
Кэпэлэу и сам был человек зажиточный, и подарками не брезговал.
— Хорошо, что встал, — сказала жена, громыхая посудой, — индюшку зарежь, у меня уж вода давно готова, ощипать надо, а зарезать некому.
Она подбросила в печку полено, старая, толстая, приземистая баба со смуглым лицом и крупной, величиной с фасолину, бородавкой на носу.
— А сыны твои где? — буркнул недовольно старик. — С утра пораньше по селу без дела шляются? А как за стол садиться, первыми прискачут? — И злобно фыркнул, будто кот, — Как дело делать, так никого, а как цуйку сосать, от бутылки не оторвешь.
Старуха поняла, что муженек сильно не в духе и ищет, к чему придраться. Это у него с похмелья нутро, видать, выворачивает, решила она. За долгую совместную жизнь она хорошо изучила нрав мужа и отмалчивалась, стараясь избежать продолжения попреков и брани.
— Не тебя, что ли, спрашиваю? — крикнул он. — Где сыны?
Онике на речку пошел, прорубь пробивать, хочет рыбки наловить наметкой. А тот дрова в сарае рубит.
— Рубит! Что ж его не позвала индюшку резать?
— Звала, Не захотел. Жалко, говорит.
— Ишь жалостливый какой! Жалко ему, вишь! Я ему дам жалко! Не от жалости ли он дозволяет брату Вику мять?
Надолянка побледнела. Поняла, с чего разбушевался старик, перепугалась за своего любимца Онике: не попался бы он отцу под горячую руку — прибьет. Но, не сказав ни слова, накинула платок, шмыгнула за дверь. И вскоре вернулась с индюшкой. Хорошая индюшка — две недели тепленькой, мамалыжкой с салом откармливала.
Кэпэлэу взял у нее птицу, уложил на порог и, крякнув, тяпнул топориком ей по шее. Кровь обрызгала порог и стены.
— Покличь Вику, пусть замоет, — распорядился старик, — Да смотрите у меня, чтобы ни одной пушинки не пропало, надо поновить подушки-то…
Он разогнул спину и покачнулся, высокий, костистый мужик, со впалыми щеками и глубокими зелеными глазами. Опять его замутило, нижняя губа отвисла, подбородок, пораненный бритвой, старчески дрогнул.
Оказалось, что и Вики нет. И она ушла на речку, помогать Онике рыбу ловить.
— Ишь ты, помогать! — передразнил он жену и сердито дернул себя за ус. — А что ж она Нице не помогает, стерва? Что ж она к Онике-то липнет? Я ее с улицы подобрал, в дом привел, а она срамить меня надумала? Нынче же отправлю ее обратно к отцу, будет ему подарочек к заговенью.
Надолянка молчала. Кэпэлэу только и ждет, чтобы она вступилась за Онике или Вику, и весь гнев тогда обрушится на ее голову. Кэпэлэу не сомневался, что жена, души не чая в Онике, примется защищать и Вику, но Надолянка молчала как проклятая, не дождавшись от нее ни словечка, Кэпэлэу взял ложку и принялся, жадно чавкая, есть вчерашний суп.
С охапкой дров ввалился Нице, Его огромные, словно лопухи, уши, торчащие из-под барашковой шапки, посинели от холода. Голова подергивалась, как у коня в тугой узде, когда он пытается высвободиться. Был он высок, гораздо выше отца, широк в плечах, силач с лягушачьим ртом и длинными мощными руками почти до колен.
— Ну! — прошипел Кэпэлэу. — Скажи-ка, милок, жена твоя где? Ты-то хоть знаешь?
Нице не ответил, сел на табурет, вертя в огромных лапищах каблук.
— Вот! Топором отсек, — с сожалением пробасил он, — Промахнулся и — жах! — по каблуку.
— Верно говорят, дурак по дуру далеко ходил, — не унимался Кэпэлэу. — Куда ты годишься, тютя! Беги на речку, там она, жена-то, намотай на руку косу, да в прорубь, в прорубь ее мордой, покуда пузыри пускать не начнет. Может, образумится!
Видя, что Кэпэлэу несколько поостыл, выговорился, Надолянка взяла сына за руку и легонько подтолкнула к дверям.
— Разруби, сынок, еще чурочку. Мне много дров сегодня понадобится.
— Вот-вот, гони его из дому! На мороз! Пускай дурак дрова колет! — снова взвился Кэпэлэу. — Пусть мерзнет, Балбес — он и для матери балбес.
Похлебав горячего, Кэпэлэу уже не чувствовал дурноты и пошел в хлев кормить скотину. Насыпал овцам зерна в деревянную колоду, ощупал животы суягным, прикидывая, сколько им осталось ходить, вытащил из сарая самые длинные вилы, подпер ими упавший садовый забор. Но что бы он ни делал, мысли его постоянно были об Онике и Вике, и он то и дело поглядывал на калитку, чтобы не прозевать парочку.
Кэпэлэу почитал себя человеком глубоко добродетельным и не сомневался, что и на селе все к нему так же относятся. Лишиться всеобщего уважения, показаться людям голым и жалким, как кукурузная кочерыжка, — а чего другого и добивался поп Рэгэлие? — было невыносимо, лучше уж головой в омут. И было б из-за чего! Из-за какой-то паршивой бабенки, что спуталась с его младшим сынком, тогда как он, Кэпэлэу, предназначил ее для старшего своего сына-недоумка, оттого и взял ее опозоренную, с пригульным ребенком в дом, чтобы пикнуть никогда не смела, сидела тихо, как мышь. Ну, решил он, узнает она у меня, почем фунт лиха! А я-то, дурень, думал, молодая баба, пожалел ее, дозволил в клуб ходить, в хор, чтоб не болтали на селе, будто я новым порядкам враг, на лекции по воскресеньям пускал, что устраивают учитель да всякие приезжие городские… Ну нет, теперь все, баста! Наплачется она у меня! Из дому ни на шаг!
И тут он увидел Вику — белая от мороза, держа в одной руке сачок, в другой лом, она прошла мимо обледеневшего колодца и исчезла в кухне. Кэпэлэу выжидал: пускай баба отогреется, теперь уж ей никуда не деться.
Вика обхватила руками печь, прижалась к ней и попросила Надолянку развязать у нее на кожушке пояс, а то руки не слушаются.
— Бр-р! Ох и промерзла! Там, внизу, уж так вьюжит, так вьюжит, не приведи господь! Кабы не Онике, я б и на берег не выбралась, так и замерзла бы там.
— А он где? — испуганно спросила Надолянка.
— Кто? Онике? На пустырь пошел, гам парни собак испытывают. Рыбы все одно нет, ни чешуиночки…
— Хорошо, что не вернулся, — обрадовалась Надолянка. — Отец лютует, прибить обещал.
Старуха царапнула ногтем замерзшее стекло, глянула во двор.
— Как сыч злой ходит. Ты, девка, тоже ему на глаза не попадайся. Иди к себе и запрись, а то и с тебя семь шкур спустит. Иди, покуда он тебя не углядел.
— Иду! — сказала Вика.
Но прежде чем уйти, Вика обняла свекровь за шею, посмотрела в глаза светлым благодарным взглядом и от души поцеловала.
Но уйти не успела. Кэпэлэу уже ждал ее на пороге. Он так толкнул ее в грудь, что она от неожиданности села прямо на лавку.
— Глядите, люди добрые, сдурел старый черт! — крикнула молодая женщина, вскочив на ноги.