Голубые глаза ее вспыхнули ненавистью, кровь прилила к щекам. Из-под шерстяного платка, повязанного на груди крест-накрест и сползшего с головы, выбилась прядь светлых волос. Кэпэлэу она ничуть не боялась. После отцовских ничьи другие кулаки ей страшны не были. Уваженья к Кэпэлэу она тоже никакого не чувствовала. С первого же дня поняла, что взяли ее в дом батрачкой, рабочей скотинкой в хозяйство.
— Это кто сдурел? — не на шутку рассвирепел Кэпэлэу. — Ах ты, мать твою!.. Это я-то сдурел? Сдуреешь тут с вами, когда ты к Онике в постель лазишь, а мужа на полу морозишь! Но теперь пришел твой час Страшного суда!
— Киву, голубчик! — расхрабрившись, взмолилась Надолянка. — Соседи же кругом, не ровен час, услышат. Господи боже, что за человек, ни дня без скандала не проходит…
— Соседи услышат! — передразнил ее Кэпэлэу. — Ну так поди, отгони их от забора, иди! Иди!
Он швырнул ее к двери, и старуха, охнув, упала.
У Вики ком в горле застрял. Она отступила на шаг и крикнула Кэпэлэу прямо в лицо:
— Ну и суди! Суди! Хороша пара: кулик да гагара, я да твой балбес недоделанный. Я бык, он плуг. Где еще такую найдешь!
— Ах ты… Глаза твои бесстыжие, да как ты смеешь мне такое говорить! — Кэпэлэу даже руками развел, как бы призывая небо в свидетели, но стены и почернелый от копоти потолок закрывали доступ к небу.
Вдруг Вика, изловчившись, оттолкнула старика, убежала и заперлась у себя в комнате на задвижку. А Кэпэлэу так и стоял с поднятыми руками и открытым от удивления ртом. Наглость Вики, ее решительность и бесстрашие ошеломили его. Такого в его доме еще не водилось.
— Убью! — завопил он, в ярости кидаясь к двери, и у порога кухни споткнулся о Надолянку, лежащую на полу, будто черная птица, сбитая ветром.
Позабыв о Вике, старик накинулся на жену, схватил ее за плечи, стал колотить головой об стенку.
— Убирайся! Убирайся вон из моего дома! Все убирайтесь! Чтоб духу вашего не было!
Старуха молчала, боясь шевельнуться. Молчала, будто язык у нее к нёбу присох. И только сжималась от ужаса.
Наконец Кэпэлэу устал, вышел на крыльцо, опять вернулся, натянул кожух и спустился в погреб выпить вина. Выпивка всегда действовала на него благотворно, успокаивала душу. В погребе он неожиданно наткнулся на Нице. Парень лежал на боку и сосал вино прямо из бочки. Старик снова рассвирепел, уселся на сына и бил, бил его, покуда силы не иссякли.
Онике тем временем, увязая в снегу, пробирался на пустырь за мельницей, ему и в голову не приходило, что творится в доме.
В канун великого поста в Силигаце, как и во многих других селах Бэрэгана, парни днем устраивали испытания собакам, а вечером жгли костры и распевали озорные частушки про тех девок, что не вышли этой зимой замуж. Но доставалось в этих частушках и замужним, которые погуливали от мужей.
Председатель кооператива, живший в молодости в пастухах при чужой отаре, из любви к животным решил искоренить варварский обычай и еще в начале февраля расклеил на всех заборах такое объявление:
«Кто будет исполнять пережиток прошлого и измываться над собаками, тот подвергнется штрафу в 25 леев. А деньги мы употребим на строительство нового клуба».
Онике и его закадычный друг Даниле Биш не могли не подчиниться приказу, но лишать себя удовольствия тоже не хотели и раздобыли денег на штраф, чтобы никто не смел помешать нх забаве. Поначалу Онике смутил штраф, и он не хотел с начальством связываться, но Биш его пристыдил: «Чего трепыхаешься? Или денег пожалел? Заплати и гуляй!»
Мамалыгой онн заманили семь дворняг и заперли в развалюхе-сарае, неподалеку от пустыря.
Когда около полудня, обогнув дом дьячка, Онике пришел туда, вокруг высокой ветвистой акации уже собрались и зубоскалили человек десять парней. Тут же вертелись посиневшие от холода ребятишки, жадные до всяких зрелищ. Пришли, несмотря на метель и мороз, несколько любопытных баб и укрылись от ветра за чьим-то забором. Присев на корточки, попыхивал трубкой старый дед, беседовал с девочкой лет двенадцати, дочкой ответственного работника в Брэиле; девочка держала на поводке длинномордую черную таксу и во что бы то ни стало хотела, чтобы ее собаку подвергли испытанию. Капризной избалованной девочке прискучили дорогие игрушки, которые отец присылал ей из города, и она искала новых забав.
Онике с Бишем сняли кожухи и, перекинув толстую веревку через самый высокий сук на дереве, послали одного из парней за собаками. Биш выбрал собаку, обвязал вокруг туловища веревкой, а Онике, держа в руках другой конец, ждал условного знака.
Народ окружил их плотным кольцом. Биш испустил долгий протяжный вопль. Онике потянул за веревку — и несчастная собака, извиваясь и корчась, взмыла высоко в воздух над головами зрителей. Ее то опускали, то вновь подымали, пока наконец не ослабили веревку, и собака плюхнулась со всего размаха прямо в снег.
Биш так ловко поддергивал свой конец веревки, что собаки смешно барахтались и кувыркались в воздухе. Ту собаку, которая, рассвирепев, мертвой хваткой вцеплялась в сук или грызла саму веревку, тут же отпускали — эта собака будет верным сторожем, чужака к своему двору близко не подпустит. А других, что от страха визжали и скулили, Онике с Бишем и за собак не считали, кидали их сверху прямо в снег, и те убегали, поджав хвост и жалобно воя.
Биш и своих дворовых собак что ни год испытывал, да все без толку: собаки не злобились и не свирепели.
— Рабское отродье, — говорил он, — Так трусливыми тварями и подохнут.
Холодало. Ветер обрушивал снег на деревянную мельницу, на церковную колокольню, и, скатываясь вниз, развертывал во всю ширь Бэрэгана белое полотнище, и бежал с ним к берегу реки, где теснились высокие тополя, и, надувши парусом, поднимал полотнище к небу.
Ушел старик с трубкой, ушли и ребятишки, ушли бабы. И Биш предложил парням пойти с ним к Джике Коваке, который должен ему, и обещался нынче отдать, ведро вина. Парни ушли, а Онике замешкался, завозился с веревкой, с полушубком и бросился догонять их, но тут дорогу заступил ему Нице, схватил за руку, потянул.
— Тебе чего? — спросил Онике. — А морду кто тебе так разукрасил?
— Батя бутылкой стукнул.
— Родитель мучит — добру учит. Ну пусти, мне некогда.
Но Нице продолжал тянуть его за руку, да так сильно, будто задумал руку напрочь оторвать. Онике заупрямился, уперся ногами в землю и попытался вырваться, да где там! Балбес держал его мертвой хваткой.
— Вика! — твердил он. — Вика!
Онике струхнул. Он решил, что Балбес обо всем узнал, надумал поквитаться. Нице стоял перед ним — огромный, костлявый, нескладный, с маленьким тощим безусым личиком, но его карие глаза и покрытые младенческим пушком щеки говорили яснее ясного, что он так и не перешагнул порога двенадцати лет. Онике позвал бы на помощь Биша, но парни были уже далеко, исчезли за белой занавесью метели.
Но не драться тянул его Нице, он тянул его домой, потому что об этом просила Вика. А дело было так. Выпив стакан вина, Кэпэлэу успокоился, выпив второй, разжалобился. И за что я его бил? — недоумевал он. Балбес и балбес, за это бьют, что ли? Убивают, что ли, за это? Другого бы надо проучить!.. Чем больше он пил, тем больше жалел Нице и горько сетовал, что мужик из Нице получился никудышный: титьку сосал до семи лет и теперь у бабы под башмаком. Вот она и оставляет его в дураках. А дурак, он дурак и есть. Какой с него спрос! Умный мужик уложил бы свою бабу брюхом наземь да и отхлестал вожжами по мягкому месту, тогда бы и посмотрели — осталась ли охота гулять да обзываться недоделкой? Хе-хе, любая присмиреет, если с месяц на животе поспит. А что до Онике, то это уж его отцовская забота, это он на себя берет, потому как он за семью в ответе. Женит его чин по чину, навесит ему жерновом жену на шею… После третьего стакана Кэпэлэу поинтересовался, давно ли Нице один спит.
— Давно, — отвечал Нице, — все время один сплю, вот бумаги справим, с женой спать буду.
Услышав такое, Кэпэлэу даже поперхнулся, схватил сына за руку и потащил наверх, к Вике. Но она не пожелала отпереть дверь.