раскололся бочонок — перебранка донеслась из-под пола, где помещалась кухня. Пахло вином, но также и гривой убитого льва. Тудор никогда не видел убитого льва, но мог поклясться, что это — запах убитого льва.
Он наклонился к девушке и сказал, что хочет промотать с ней всю наличность.
— Я поела, — ответила та. — А пить я не пью. Да и ты пить не умеешь.
— Не умею, верно, но зато деньги у меня водятся. Мне случается хорошо заработать, а потом все протранжирить — я ведь до двадцати лет обходился одной парой башмаков, надевал их только на выход, по воскресеньям, а три дня в неделю сидел во дворе под липой в деревянных колодках, чтобы лапы не росли. Я, понимаешь, не мог рисковать — младший брат поджимал.
— Можно сигарету? — спросила девушка.
Рассказ ее не занимал, она только что переспала с ударником, а вчера вечером видела его на дамбе с женой, у которой были кошмарные ноги — смотреть тошно.
— Они твои, ты же мне заплатил, — напомнила она.
Тудор не курил. Он вскрыл пачку и вытряхнул из нее на стол сигарету. На девушке была белая блузка с широким кружевом. Большие глаза стали грустными. Она вдохнула дым так глубоко, как будто хотела процедить его через легкие, потом вытолкнула в полураскрытые губы прозрачную струйку, поднявшуюся к потолку.
В этой блузе она как русская из прошлого века, подумал Тудор. Из степной губернии. Она сидит взаперти, в усадьбе, где пахнет кислой капустой и валенками, сидит за полночь у печки, плетет — кружева? воспоминания? — и ждет какого-нибудь Вронского. Веет ветер, перемешивая березы, солому с изб и волков, вышедших на добычу, звенят бубенчики, и входит этот самый Вронский, пьяный, усы всклокочены вьюгой, вносит запах водки, мороза и огурцов и собирается на охоту, он при ружье и с борзыми, ружье он чистит, а борзых пинает сапогами, с которых течет грязь, и говорит о Санкт-Петербурге, — но она ждет другого Вронского, и, когда этот Вронский уйдет, довольный, веселый, топая своими сапожищами сыромятной кожи, она будет ждать снова, не того Вронского, который есть, а того, который живет в ее воображении и которого, может быть, вообще не существует — да наверняка не существует, она сама придумала его лицо, слова и его любовь, и будет ждать все свои зимы, и угаснет, так и не дождавшись, счастливая, что ждала, простив ему. «Господи боже, — прошепчет она, — прости его и помилуй».
Тут он схватил ее за руку.
— Как тебя звать?
— Лючия.
— У тебя галлюцинации когда-нибудь были?
— Нет, я сплю хорошо.
— Галлюцинации не имеют ничего общего со сном. Они случаются от усталости… или когда ты этого очень хочешь. Я сейчас разглядывал лепнину на потолке и ждал, что в каждой розетке расцветет по ангельской головке. Собрался, сузил глаза, все выкинул из головы и ждал.
— Ангелов ждал? — с любопытством переспросила она. подпирая подбородок рукой.
Сигаретный дым касался ее висков и путался в волосах, как туман. Голова расстрелянной, подумал он, с которой никак не расстанется смертоносный пороховой дым.
— Вместо ангельских мне явились только головы управдомов. В каждой розетке по голове управдома.
— Бред какой-то, — тихо проронила она.
— Да нет, не бред. Это другое. Как тебе сказать? Ну вот, например, мне один раз приснились комары, и потом я два дня чесался.
Прошел кельнер со стаканами на подносе. Тудор остановил его.
— Скажи трубачу, чтобы сыграл «Из старого железа новые ножи». Это марш, от которого управдомы без ума.
— У них своя программа.
— Я заплачу, если нужно.
— Не слушайте его, — вмешалась Лючия, — он шутит.
Кельнер удалился.
— Тебе бы только попаясничать, — сказала девушка. — Что у тебя там за работа?
— Где — там?
— В Бухаресте. Сразу видно, что ты столичная штучка. У вас, столичных, что на уме, то и на языке, и такой вид, будто вам на все наплевать. Вам что, правда на все наплевать?
— В Бухаресте я не работаю. Я там продаю, пытаюсь. Не очень-то продается. Когда я хочу работать, я уезжаю. Я художник.
— А, вот ты почему про ангелов, потому что вы церкви расписываете.
— Это было бы неплохо. Если б было. Я собирался расписывать стену в одном деревянном монастыре, есть в Олтенни монастырь, весь из дерева, а со мной договор расторгли. У меня брат — учитель, лет пятнадцать назад напился и спел «Королевский гимн».
— Его посадили?
— Нет, пожаловались директору. А тот разложил его на полу в учительской и — ногами. Полчаса пинал, еще трое учителей смотрели, а братец не пикнул, терпел. Я, как узнал, больше видеть его не могу. Лучше бы он в тюрьме отсидел. Я про него рассказал одному знакомому, а тот пустил эту историю дальше и…
— И у меня есть брат. Он в армии, капралом. Ой, как же его оболванили! Он приезжал в отпуск, голова — под ноль. Мама плакала, я хотела купить ему парик, а он деньги взял и пропил. Каждый день напивался и есть ходил только по дружкам. На дорогу я ему дала копченых карпов, четыре штуки, так он две штуки продал в поезде, нам один знакомый рассказал. Что поделаешь, прилипли дурные привычки. Я его очень люблю. Когда мы были маленькие, мы осенью жалели тополиные листья, что они желтеют и падают, натаскивали их в комнату и складывали под кровать, чтобы они не мерзли. Он столяр, полирует стулья, столы, оконные рамы тоже делает. Я от него узнала, что замазкой стекла обмазывают только изнутри, чтобы она от дождя не испортилась. Сначала он хотел стать кузнецом, но по нынешним временам это уже не ремесло, правда?.. Ой, — она испуганно сжалась, — Гонщик к нам идет.
— Добрый вечер, — поздоровался Гонщик, пододвигая себе стул. — Я смотрю, Лючия, ты постриглась. — Он повернулся к Тудору. — Когда разговариваешь с Лючией, держи наготове палку, как со змеей.
— Замолчи! — прикрикнула на него девушка. — Молчите и оставьте меня в покое.
Фраза прозвучала по-библейски, она повторила ее еще раз, низким от нескрываемой ярости голосом.
У Тудора дрогнули тонкие, с синевой губы и кончик острого носа. Гонщик самодовольно улыбался, поигрывая могучими лопатками. Улыбка портила его точеное лицо, ломая твердость линий.
«Чему радуешься, кретин?» — хотел сказать ему Тудор, но тут распахнулась дверь на веранду, и он промолчал.
За верандой открывался смелой кистью набросанный вид: из мелких тучек, застрявших в ночной бездне, из маленьких, аккуратненьких, как прически юных женщин, тучек вылетали бледно-лиловые молнии — поцелуи огня из дула мушкета. На веранде в диких корчах бился некий господин во фраке, и как бы отделившись от его конвульсий, в ресторанный зал вошла женщина в длинном тафтяном платье и прошла мимо Тудора, неся в руке вазу с искусным орнаментом, которая в мягком свете, шедшем от рук и глаз женщины, казалась веткой, принявшей на отдых голубое солнце, негреющее, бессильное, но искрящееся голубым светом, как сгусток небесной пыли из сна.
— Жонглирует и торгует орешками, — сказал Гонщик.
— Что? — скучно переспросил Тудор, глядя на типа в черном, который отбивал тустеп уже в зале.
— Я хочу, чтобы вы меня послушали, — начал Гонщик, — У меня решающий момент в жизни. Хочу жениться.
— На ком? — полюбопытствовала Лючия.
— На аэропортовской кассирше из второй смены.