Раскаяние — слишком мягкое слово для описания того, что я чувствовал.
— Он не убил ее, — продолжил Лучио. — Но такое потрясение… Мне говорят, она вся поседела. Теперь она боится оставаться одна, но и на Пьяццетту со мной не ходит. Ничего не ест и не спит. Просто стоит у окна и караулит. Приходится напоминать ей, чтобы покормила ребенка, хотя он плачет без умолку, а ее платье намокает от молока. Она больше не слышит младенца, мой друг. Она больше не слышит меня.
— Мне очень жаль, — сказал я, коснувшись его плеча. Я был не в силах дальше слушать. — Прощай, Лучио. Ты всегда был добр ко мне.
— Нет, я был груб. Но я рад, что ты вернулся. Придешь завтра? — Он хватал руками воздух, пытаясь найти меня.
Я потеребил маленькие бусы на запястье.
— Как повезет, — ответил я и быстро зашагал прочь.
Сейчас я пишу в тихом месте, но его безмолвный покой — будто насмешка.
Поговорив с Лучио, я вернулся в собор и стал с нетерпением ждать ночи. Нужно было выйти попозже, чтобы Уолтон успел вернуться к себе. Вокруг храма собрались толпы людей, и неожиданно поднялось такое веселье, что я уже начал сходить с ума от ожидания. За одной дверью шлюхи торговали собой на ступенях. За другой — солдаты, разделившись по четверо, патрулировали город. Тут супружеская пара ругалась из-за неверности. А там пьянчуга распевал арии из оперы «Так поступают все».[4] Время растянулось, и я решил, что скоро уже рассвет, но колокол пробил лишь дважды.
Наконец водворилась тишина, плотная, как вата, и я тайком пробрался к набережным Фондаменте- Нуове. По словам Лучио, иностранец жил поблизости, в доме пожилой синьоры Джордани, в угловой комнате на втором этаже — так утверждали слухи. Иностранец либо бродил по улицам, либо стоял в своей угловой комнате и смотрел на лагуну горящими безумием глазами.
Этот дом был отделен от соседнего узким проулком. Упираясь руками и ногами в оба здания, я медленно, но уверенно полез вверх. Поднявшись на некоторую высоту, я повис на выступе, дотянулся до подоконника и взобрался на него. Сквозь открытое окно я протиснулся в комнату.
Она была пуста.
Чертыхаясь, я в ярости изорвал простыни в клочья.
Я пришел слишком рано? Влез не в ту комнату? Он уже уехал из Венеции?
Внутри я обнаружил письменный стол, стул, книгу и свечу. Пряча книгу в карман (даже теперь я не мог отказаться от подарка судьбы), я заметил под ней письмо на английском. Начиналось оно словами «Дражайший брат», датировалось прошлым месяцем, и внизу стояла подпись: «Маргарет». Было ли оно адресовано Уолтону? Ведь он не единственный англичанин в Венеции.
Вдруг я увидел на полу большой конверт от письма. Его отправила миссис Грегори Уинтерборн из Таркенвилля, Англия. Я с удовольствием прочитал имя получателя: Роберт Уолтон, Рим, до востребования. Последнее было зачеркнуто, и сбоку приписан адрес в Венеции. Письмо проделало долгий путь, прежде чем достичь Уолтона.
Я уронил конверт на пол, задул свечу и задумался в темноте. Дождаться его возвращения? Где он может быть в столь поздний час?
Дверь со скрипом отворилась, и в комнату просочился свет.
— Синьор?
Я спрятался в тень.
— Синьор, снова не спится? Не хотите ли вина? Знаю, вы говорили, что не пьете, но, может, сегодня оно усыпит вас…
Старуха переступила порог. Я прижался к стене и прошептал:
— Да, вина, спасибо.
Она застыла. На ее широком простодушном лице промелькнуло сомнение, затем — страх. Она попятилась из комнаты, захлопнула дверь и помчалась по коридору.
Минуту спустя я вышел тем же способом, каким вошел.
Прямо подо мной раздался безумный вопль, и в окне первого этажа показалось лицо.
— На помощь! Держите вора! — Я спрыгнул на землю, и старуха хорошо меня разглядела. Потом она сдавленно закричала, свесившись из окна: — Великан!
Ставни по всей улице распахнулись. Мужской голос подхватил крик:
— Великан! Ловите его! Убейте!
Одни ему вторили, другие свистели. В меня полетели башмаки. Один ботинок больно ударил в голову. С каким-то невыразимым чувством я скинул капюшон. За десять лет я ни разу не стоял перед такой большой толпой в своем истинном обличье. Я часто задумывался, что произойдет, если я это сделаю, и вот получил ответ: из каждого открытого окна хлестала ненависть.
Я протянул руки к ночному небу. Под взглядами толпы я ощущал себя таким высоким, что мог бы стереть тучи и открыть звезды под ними.
— Смотрите на меня! — потребовал я у зрителей.
Что же так внезапно заставило их замолчать?
В тот краткий миг тишины, не опуская рук, я обращал свое лицо ко всем по очереди, пытаясь разгадать, каким меня видел каждый из них. Я надеялся хотя бы на тончайшую связующую нить. Но взамен по улице прокатилась волна: люди крестились и опускали глаза. Никто не хотел встречаться со мной взглядом.
— Скажите, что вы видите?
Неужели никто не ответит? Но потом…
— Я вижу убийцу!
— Убийца!
Кто-то бросил гнилую кочерыжку. Затем голоса слились в омерзительном вопле, словно кто-то взял диссонирующий аккорд, а затем нажал на педаль. Громче всех вопила старуха, которая высунулась из окна и чуть не выпала из него.
— Убийца!
В голову мне полетел ночной горшок. Я заметил его слишком поздно. Удар был косой, но горшок перевернулся, и холодные нечистоты вылились мне на лицо. Я попробовал на вкус душу Венеции.
Я схватил старуху за морщинистую шею, вытащил ее из окна и поднял над толпой: крошечные босые ножки болтались, как у висельника.
— Хотите увидеть убийство?
Как проворно открыли они свои окна и заорали на меня. Может, они столь же быстро придут на подмогу старушке? Никто не помог Лучио, когда напали на его жену. В этой заброшенной части города никто не отзывается на крики.
Толпа вновь смолкла. Я опустил руку и, прижав к себе старуху, ощутил слабое биение ее сердца. Она зажмурилась и принялась еле слышно шептать молитвы. Ее череп, зажатый между моими большим и указательным пальцами, был тоньше яичной скорлупки.
Издалека послышался свист, загремели шаги, и толпа завопила:
— Сюда! Великан здесь!
Я бросил женщину на землю и побежал. В конце улицы появился патруль: солдаты удвоили шаг, однако на их лицах читалась скука. Без сомнения, в эту ночь они уже не первый раз спешили на крик: «Великан!» Однако при виде меня их взоры зажглись, и они пошли в атаку, растянувшись строем и отрезав мне путь к бегству. Я ринулся в ближайший проулок. Он извивался, точно змея под пытками, с обеих сторон — сырые полуразрушенные стены. Можно было уцепиться за вмятины и выступы, но мои преследователи наступали на пятки: попробуй я выпрямиться, они подстрелили бы меня играючи.
Проулок вел к каналу, где без труда могли разминуться две гондолы. Я влез на чугунные перила, раскачался на краю кирпичной кладки и перепрыгнул на другую сторону. Там тоже разносились эхом шаги.