не раз — каддиш, еврейская молитва за упокой души. Агасфер уже молился за него как за умершего.

— Я еще жив, старик, — сказал он, не оборачиваясь. — Еще как жив! Перестань молиться…

— Он не молится, — ответил ему голос Бухера.

509-й этого уже не слышал. Он вдруг почувствовал, как приближается тот страх. В своей жизни он испытал разные страхи: ему хорошо был знаком серый, примитивный страх моллюска в неволе, он хорошо знал острый, рвущий на куски страх перед самым началом пытки, он знал глубокий, трепещущий, как пламя на ветру, страх перед собственным отчаянием — он познал все эти страхи, он выдержал их; но он знал и о существовании еще одного, последнего страха и знал, что этот страх, наконец, добрался и до него — страх всех страхов, великий страх смерти. Он не испытывал его уже много лет и думал, что навсегда избавился он него, что страх этот растворился в сплошном, непрерывном кошмаре, в постоянном присутствии смерти и надвигающейся апатии. Он не чувствовал его даже тогда, когда они с Бухером шли в канцелярию. И вот он вновь каждой клеткой своей ощутил его ледяное прикосновение, и виновата в этом была проснувшаяся в нем надежда. Он вновь ощутил этот страх и сразу же узнал его, все это было знакомо: могильный холод, пустота, распад, беззвучный вопль отчаяния. Уперевшись руками в землю, он смотрел невидящим взором прямо перед собой. Небо вдруг перестало быть небом. Неумолимо надвигающийся мертвенно-серый, тяжелый покров — неужели это небо?.. Где же тогда жизнь, над которой оно должно простираться? Где же сладкие звуки цветения, роста? Где распускающиеся почки? Где эхо — упругое эхо надежды? Последняя, жалкая искра с шипением догорала где-то на самом дне еще пока живого чрева, мерцала, подрагивала, словно в агонии, а рухнувший мир страха вокруг уже костенел, наливался свинцовой неподвижностью.

Бормотание. Куда исчезло бормотание? Его не было слышно. 509-й медленно поднял руку, но не сразу решился раскрыть кулак, сжимавший часы, словно это были вовсе не часы, а алмаз, который мог превратиться в кусочек угля. Наконец, разжав пальцы и выждав еще несколько секунд, он взглянул на два бледных штриха, обозначивших границу его судьбы.

Тридцать пять минут. Тридцать пять! На пять минут больше тех тридцати, которые он сам себе отмерил. На целых пять минут — страшно дорогих и важных. Но может быть, они достались ему только потому, что сообщение в Политический отдел потребовало чуть больше времени, или просто потому, что Хандке не торопился?

На семь минут больше. 509-й боялся пошевелиться. Он снова дышал и сам чувствовал, что дышит. Все было по-прежнему тихо. Ни шагов, ни окриков. Ни звука. Небо, которое несколько минут назад, нависнув над землей, словно черный, тяжелый свод, грозило раздавить на ней все живое, поднялось выше, снова стало просто небом, дохнуло свежим ветром.

Двадцать минут. Тридцать. Чей-то вздох за спиной. Светлеющее небо. Где-то далеко-далеко. Едва уловимое эхо в груди — далекий удар сердца. Оживающий пульс, крохотный барабан жизни. И вновь эхо. Двойное. И руки, вновь ставшие руками. И искра, которая не погасла, которая еще теплится — теперь даже ярче, чем прежде. Чуть ярче. Благодаря чему-то, что пришло вместе со страхом. Рука бессильно повисла, выронив часы.

— А может.. — испуганно прошептал Лебенталь за спиной у 509-го и суеверно умолк.

Время вдруг утратило всякое значение. Оно растеклось. Растеклось во все стороны, как вода, побежало вниз, по склонам холмов. Он совсем не удивился, когда Бергер поднял с земли часы и сказал:

— Час и десять минут. Сегодня уже ничего не будет, 509-й. А может, и вообще никогда. Может, он передумал.

— Да, — вставил Розен.

509-й обернулся.

— Лео, сегодня, кажется, должны прийти девки?

— Ты сейчас думаешь об этом? — изумился Лебенталь.

— Да.

«О чем же еще, — подумал 509-й. — Обо всем, что только может отнять меня у этого страха, от которого кости превращаются в желатин».

— У нас есть деньги, — сказал он вслух. — Я предложил Хандке только двадцать марок.

— Ты предложил ему только двадцать марок? — не поверил Лебенталь.

— Да. Какая разница — двадцать или сорок! Если он хочет, он возьмет и двадцать, ясно? А если нет, то и сорок не помогут.

— А если он придет завтра?

— Придет — значит, получит свои двадцать марок. А если он все-таки донес на меня, то придут эсэсовцы. Тогда мне деньги тем более не понадобятся.

— Он не донес, — сказал Розен. — Наверняка не донес. Он еще придет за деньгами.

Лебенталь тем временем взял себя в руки.

— Оставь деньги себе, — заявил он решительно. — На сегодня мне хватит.

— Не нужны мне твои деньги! — резко сказал он, заметив, что 509-й собирается возразить. — У меня есть деньги! Оставь меня в покое!

509-й медленно поднялся на ноги. Еще несколько минут назад ему казалось, что он уже никогда не сможет встать, что его кости действительно превратились в желатин. Он пошевелил руками, не спеша пошел вдоль барака, словно желая убедиться, что и ноги его еще могут двигаться. К нему присоединился Бергер. Некоторое время они молчали.

— Послушай, Эфраим, — сказал, наконец, 509-й. — Как ты думаешь, мы сможем когда-нибудь избавиться от страха, если выберемся отсюда?

— Что, худо было?

— Худо. Хуже некуда. Со мной такого еще никогда не было.

— Это потому, что ты опять хочешь жить.

— Ты думаешь?

— Да. Мы все изменились.

— Может быть. Ну так как насчет страха? Избавимся мы он него когда-нибудь или нет?

— Не знаю. От этого страха — да. Это ведь был разумный страх. Страх, имеющий причину. А другой, постоянный, страх лагерника… Я не знаю. Да и какое это сейчас имеет значение. Сейчас мы должны думать только о завтрашнем дне. О завтрашнем дне и о Хандке.

— Как раз об этом я и не хочу думать, — ответил 509-й.

Глава тринадцатая

Бергер шагал по дороге, ведущей в крематорий. Рядом шли строем шестеро заключенных. Одного из них он знал. Это был прокурор Моссе. В 1932 году он в качестве соистца участвовал в одном процессе против двух нацистов, обвинявшихся в убийстве. Нацистов оправдали, а Моссе сразу же после захвата власти отправили за колючую проволоку. Бергер не видел его с тех пор, как попал в Малый лагерь. Он узнал его по очкам с одним стеклом. Второе Моссе было ни к чему: у него был лишь один глаз; второй ему в 1933 году выжгли сигаретой, на память о процессе.

Моссе шел с краю.

— Куда? — спросил Бергер, не шевеля губами.

— В крематорий. На работу.

Группа обогнала его. Бергер узнал еще одного: социал-демократа, партийного секретаря Бреде. Од вдруг заметил, что все шестеро были политическими. Их сопровождал капо с зеленой нашивкой уголовника. Он насвистывал какую-то мелодию. Бергер вспомнил: это был шлягер из какой-то старой оперетты. В памяти у него даже остались слова: «Прощай, волшебница звонка, прощай, до следующей встречи».

«Волшебница звонка… — озадаченно повторил он про себя, глядя вслед шестерым. — Наверное, какая-нибудь телефонистка.» Почему вдруг вспомнились эти слова? Почему он до сих пор не забыл эту грошовую мелодию и даже идиотский текст? Столько важных вещей давно ушли из памяти.

Он шел не спеша, наслаждаясь свежестью раннего утра. Этот каждодневный путь через рабочий лагерь был для него чем-то вроде утренней прогулки по парку. Еще пять минут до стены, окружавшей крематорий. Пять минут утреннего ветра.

Он увидел, как шестеро заключенных, среди которых были Моссе и Бреде, исчезли в воротах. Странно, что на работу в крематорий послали новых людей. Рабочая команда крематория состояла из особой группы

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

1

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×