нужно уничтожить одних, чтобы другим было хорошо?…
– Опомнись, Пряхин, – сказал Тимоша не по-доброму, – не уличай всех в живодерстве…
– Я познакомлю вас с замечательным человеком, – сказал Зернов.
– Господа, – рассмеялся Пряхин, – я вспомнил древние времена. Тысячи лет, Зернов, а не сотни… и всегда одним было хорошо, а другим плохо… Так давайте ловить момент… Пред ликом этой дамы, господа, нам всем хорошо, и это никогда уже не повторится…
И тут все умолкли, как по команде. За окнами была ночь. Она укрывала в темень громадные пространства, вызывавшие в нас столько ожесточения и боли, вдохновения и любви, все – леса и степи, города и селения, и показалось, что вымерло все это и лишь мы одни, живые и теплые, с бокалами в руках и тоской во взорах прислушивались к собственному сердцебиению. Что сулило нам утро, ежели оно должно было наступить? Неужто мало было нам кровавых пришельцев? Мало было нам собственного зла?
Акличеев, расплывшись в кресле, кивнул мне из полумрака, словно соглашался с моими мыслями; полковник Зернов попыхивал трубкой; Пряхин вглядывался в окно, в темноту, будто видел там дневные солнечные пейзажи; Тимоша ходил из угла в угол, длинноногий, кудрявый, напрягшийся…
– Больше всего в Париже меня поразил кабинет Наполеона, – сказал, как ни в чем не бывало, Акличеев, – то есть не в Париже, а в Сен-Клу, даже не столько его кабинет, сколько одна простая мысль, родившаяся в этом кабинете. Мы вошли туда и встретили там одного нашего капитана из дворцового караула. Он сидел на роскошном диване и оттуда через широченное окно любовался чудной панорамой – весь Париж был как на ладони. И вот, глядя на этот чудный вид, наслаждаясь роскошью покоев, он сказал: «Охота же ему была идти к нам, в Гжатск!» Тимоша хмыкнул.
– Разве здесь вид из окон хуже? – будто обидевшись, сказал Пряхин.
– Я познакомлю вас с замечательным человеком, – ни к кому не обращаясь, сказал полковник.
Я не придала значения его словам. Это теперь мне многое стало известно.
Однако воспоминания увели меня в сторону от главных событий моей жизни, когда еще не пахло московской гарью по всему свету, а сердце мое было переполнено безысходностью. Я загадала: ежели на последнее мое письмо, которое уже созрело в моей душе, не последует ответа, стало быть, судьба мне возвращаться в Губино и обо всем позабыть, и бог с ним совсем, с провидением, с мартовским злополучным прикосновением к тому, что не мне предназначено. И тут я будто прозрела, обида и горечь сделали свое дело, мне увиделся мир, да и я сама в ином освещении: буря опустошила мои леса, оборвала худосочные ветви, легкомысленные листочки, бесплодные цветы, сомнительные упования… О чем жалеть? Осталось вечное, главное, самое необходимое. Да, но все же и горечь… Я собралась с духом и написала короткое письмо, по всем правилам. Последнее, будто выстрелила в пустоту.
«Милостивый государь,
боюсь, что Вы восприняли мои письма как своеобразное продолжение гости иной полемики, что мне не очень улыбается. Мне гораздо приятнее вести разговор с глазу на глаз, если, натурально, есть о чем сказать друг другу. В продолжение разговора я вдруг поняла, что серьезные основания для беседы, которые мне, видимо, только померещились по молодости лет, не представляют для Вас интереса. Мне печально, если Вы досадуете на зря потраченное время, хотя, бог свидетель, руководствовалась я самыми добрыми чувствами и раскаиваться мне не в чем.
Остаюсь с надеждой на Ваше великодушие
Охлаждая себя, приказала готовиться к поездке. В голове все время вертелись пропущенные слова, а именно «и бескорыстными намерениями…» сразу же после «чувствами…». Но они не были бескорыстными, а лгать не хотелось.
Шли дни. Выпал и растаял первый призрачный снег. Ответа не было, как я и подозревала. Я старалась нигде не бывать, хоть это было нелегко, ибо предрождественские страсти накалялись и приглашения сыпались одно за другим. Я многим была интересна, и можно было в отчаянии натворить бог знает чего.
Кучер Савва утверждал, что следует повременить с отъездом, подождать, пока путь не ляжет. Я нервничала, выговаривала и кучеру, и Дуне, но в душе была рада этой невольной отсрочке. Наконец по истечении месячного напрасного ожидания я разрубила этот узел, по легкой декабрьской дороге направилась в Губино. И тут по дороге, в полудреме, в поисках чего-нибудь утешительного я вдруг отчетливо увидела перед собой Николая Петровича Опочинина… Вас, наверное, затрудняет несколько мое пристрастие к общению с призраками? Нет, нет, это всего лишь воображение, которое время от времени обострялось до крайности, напоминая мне о том, что мир неоднозначен и переполнен неожиданностями.
Чем больше я отдалялась от Москвы, чем сердечнее распахивались мне навстречу калужские леса, тем настойчивее потребность в покое охватывала меня и грела. Что мне были журавли в небе, пусть гордые, пусть блистательные? Я распалила свою фантазию и, спасаясь от московской раны, крикнула о помощи.
Перед рождеством в Губино съехались соседи. Помнится, было шумно, сытно, все ярко освещено и невесело. Прикатил и мой генерал.
Я смотрела на него новыми глазами, он мне нравился, но так, как могут нравится люди, нам не предназначенные. За столом он сидел напротив меня, и круглое его лицо казалось напряженным, и шутил он с какой-то опаской, и на мои слова откликался с поспешной бессвязностью. Пил мало, ел рассеянно. После, в гостиной, маячил у меня перед глазами то здесь, то там, выглядывал из каждого угла; где бы я ни оказалась, возникал и он; проходя мимо, сказал мне таинственным шепотом:
– Стерлядь была сказочная!
Я отправилась распорядиться на кухню – он оказался там; я прошла через столовую – он беседовал с таким же гигантом Лобановым, делая вид, что беседа эта крайне его занимает; я вернулась в гостиную, села в кресло – оказалось, что он сидит в соседнем… Он преследует меня, подумала я, дорожное видение в руку!… Но тут же до меня дошло, словно сознание очистилось, что это я сама хожу за ним по всему гу- бинскому дому, и разглядываю его с пристрастием, и изучаю откровенно, словно не искушенное в хитростях дитя.
«А что ж, – подумала Варвара, – пусть он меня и спасает, коли так…»
Он тяжело поднялся и отошел. На этот раз Варвара пригвоздила себя к креслу и не шевельнулась и густо покраснела. Но он тут же воротился и сказал своим мягким, невоенным басом:
– Поймал себя на том, что хожу за вами по пятам…
– Видимо, – сказала Варвара строго, – это профессиональное – привычка преследовать.
– Что вы, – засмеялся он, – какое уж там преследовать… Я, Варвара Степановна, больше специалист по ретирадам…
– А мне показалось, что это я хожу за вами… – сказала она без улыбки.
Он вздохнул.
– Вам эта участь не грозит – отступать предназначено мне…
«Спаси меня, спаси, – подумала Варвара, – ты же храбрый и добрый!»
Он сидел в кресле, большой, обмякший, все еще чужой, старый, сорокачетырехлетний, и тщательно вытирал платком ладони.
«Самое ему время делать предложение», – подумала она без особой радости.
Она представила себе его огорченное лицо, когда в один прекрасный день, скоро, вот-вот влетит в ее руки заветный московский конверт от господина Свечина с призывом, с мольбой, с холодной просьбой, полунамек-полуприглашение… И тогда она сама выберет лошадей – тройку, четверню – и бричку умастит благовониями, и Савве пообещает вольную…
Но оробевший генерал укатил в Липеньки, так и не предложив своего спасительного супружества, и затаился там в обнимку со своей амбарной книгой. Прошел месяц, другой… Тут-то Варвара и развесила по кустам бубенчики…
Когда я совершила свой предосудительный визит, чтобы удостовериться, не потеряла ли я надежды на спасение, и мы сидели там, в доме моего генерала, вместе с его загадочной Софьей, подозревающей меня в святотатстве, я поняла, что генерал обо мне помнит, помнит… Москва тем временем молчала, будто ее не было и вовсе. Николай Петрович глядел на меня, не таясь, и предчувствие подсказывало мне, что это,